Смуглый мастер подобий

Вира ] На форзац ] О чем это я ] Майна ]

Смуглый мастер подобий: текстосновидения Ербола Жумагулова

 

… Я проснулся в шестом часу утра – видимо, от жажды. Просыпаясь в чужом доме, я всегда чувствую себя чужой душой, засунутой в чужое тело.  

Харуки Мураками, «Слушай песню ветра»

 

У литераторов принято узнавать о себе правду посмертно. Причем традиция охватывает и объект приложения истины (литератор), и объект ее озвучания (критик). Я же сказала своим друзьям: не дождетесь. Я столько не проживу. Поэтому им, несчастным, приходится кормиться моей правдивостью постоянно, на всем протяжении протекающего рядом с ними жизненного пути. И они (друзья) не делают ни малейшей попытки его (путь сей скорбный) пресечь, но отнюдь не из человеколюбия, а потому что знают: в таком случае их настигнут воспоминания...

 

Бледный мастер подобий,
я, испробовав яд
“филий”, “тропий” и “фобий”,
тишиною объят…

 

А истина заключается в том, что мастер подобий довольно смугл. Но это – детали. Поэзия Ербола Жумагулова значительно более мистифицирует, чем проясняет, но и мистифицирует не настолько, чтобы полностью скрыть в потоке словесной игры смятенное сознание одинокого человека.

 

…лишь пустые ладони
двух подсвечников во
мраке ночи, и кроме
темноты – ничего.

 

Предваряя дальнейшие рассуждения, замечу: у меня нет ни малейшего желания изыскивать и предъявлять на общий суд бесспорные улики ознакомленности Ербола Жумагулова с лучшими образцами поэзии XX в. в виде скрытого (а то и явного) этих образцов цитирования. Я не претендую на беспристрастность критического исследования, и все, излагаемое Жумагуловым, я стану рассматривать, как излагаемое непосредственно Жумагуловым, без всяких, пользуясь его выражением, «филий» и «фобий», без всяких школ и влияний. Уж коли написал, пусть изволит отвечать сам за себя. Кроме того, при наличии таланта, младенческое эпигонство простительно поэту: рано или поздно заемная шкурка слиняет, и защеголяет он, болезный, в собственной, от пинков и царапин авторитетом учителя не защищенной. Для Ербола Жумагулова наследуемые им культурные поэтические традиции и интонационная окраска текста – не эпигонство, но ученичество, приобщение к истокам, прививка оспы. Жар сойдет, отметины останутся, но в них ли дело? Суть в том, чтобы не пережечь внутренний голос, чья подкупающая искренность сквозит из-под маски, а после и вовсе смоет внешние лохмотья школярства. Это вопрос времени, терпения и труда.

Для подробного рассмотрения, субъективного читательского гиперанализа текста наиболее интересна лирика, воплощенная в более-менее традиционный канон. Вне поля зрения я оставляю разнообразные манифесты, стихотворения в прозе, словесные мозаики, чтобы «не до скуки», и прочее, свидетельствующее как о неистощимом любопытстве автора к словотворчеству, так и неукротимом желании вчерне – эпатировать публику, а попросту – развлекаться. Это понятно и простительно, как тренировочные вокализы созревающей звезды бельканто. Это отличные технические задачки на овладение ремеслом, однако, повторяю, на сегодняшний день меня интригует исключительно лирика, наиболее искренняя часть монолога Жумагулова.

 

 

Ербол Жумагулов монологичен. Причем, возможно – более всех, известных мне авторов. Его поэтическая речь – один бесконечный меланхолический свинг, в котором певец изредка делает паузы на вдох, это могут быть как щедрые многоточия в строке через каждые два слова, так и виньетка какого-нибудь «утонч(чн)енного» названия, отделяющая последующее стихотворение от предыдущего, причем, не суть важно, объединены или нет в цикл все эти стихотворения. «Сиреневая тьма», пустота, в которой  он «склоняется над волной метафор», скорбит на одну и ту же мелодию, независимо от датировки – the blues, вся поэтика которой приближается к простейшим feel in blue  и so lonely – изящные эквиваленты тоски зеленой… короче, русская хандра. И я не зря помянула смятенное одиночество юности. Во-первых, из дешевой сентиментальности – поэт обязан быть одинок, это только графоманы – существа общественные, вернее, стадные. Одиночество поэта сродни одиночеству сознательно умолкшего в хоре. А, во-вторых, исторгнутость из жизни легко аргументировать.

 

Мы случились внезапно, и также уходим слепо…

 

 

Я – в тисках и уколах,
не дающих дышать –
недостаточно молод…

 

я не знаю кому и за что я сюда ниспослан…

 

 

Опять один. Я думаю, что мы,
нет, я уверен, завтра невозможны…

 

 

ты привык уже, друг… ты из тех, чьи немые души
слишком рано лишились оторванных пуговиц и заклепок…

 

 

мотылек с невредимыми крыльями, но опаленным мозгом…

 

 

Человек, сообщающий такое даже о своем лирическом герое, думается мне, не вполне уютно ощущает себя в безжалостной реальности, подстерегающей его снаружи, за тонким полотном стиха – выгляни, высунься, и ты уже уловлен, посчитан, взят на прицел. Нет, конечно, этот человек передвигается в плоскости и в объеме, отнюдь не выглядит покинутым, ищет и находит максимальный бытовой комфорт, курит «по пачке в сутки», язвительно наблюдает кариатид на конгрессе по вопросу свободы СМИ в Центральной Азии, мистифицирует благосклонно внимающую публику «мартини а-ля "Dominic Escart" на долги "до марта"», пытается обогреться возле очередной – и неизмеримо более вечной – любви, а все ж таки бродит внутри это самое паршивое so lonely, шепоток, невнятица, гложет и скулит детским голосом, некий заговор высших сил против человеческого спокойствия, so lonely – и от него, действительно, все нестерпимее «дышать и любить».

Одиночество диагностировано. Обратимся к преследующей Ербола исконно русской поэтической хандре.

 

Мутной морфиновой горечью – шлангами голубых
вздутых вен – циркулирует выцветшая тоска…

 

 

И тоскою невнятной,
за минуту до сна…

 

 

се – симптом упадка сил:
это, в принципе, не грех
ибо Бог меня родил,
чтоб отмаялся за всех…

 

В свои серые двадцать ты грустен за всех живущих…

 

 

Кроме тоски, частыми гостями текстосновидений Ербола Жумагулова являются печаль, грусть, скука, боль… словом, этой дозы меланхолии вполне хватило бы на десяток эвтаназий. Так и возникает длительный прерывистый монолог, тема в котором порой важна вторично, а сиюминутно и горестно щемящее ощущение боли, но боли прошлой, а значит, могущей быть переработанной в произведение искусства. Зачастую, кажется мне, в этих стихах важней сам эмоциональный выплеск, а не наличие некоего содержания. В интуитивном излиянии блюза тема – это ничто, детали.

Теперь о деталях.

В поэзии нет ни новизны, ни широкого круга тем. Любовь, смерть, мерцающее где-то вдалеке ремесло – вот и все, собственно. Поэт, подобно забавной механической птичке, из любой ноты выведет именно эту трель. Исходная точка может быть различной – от разорванного шнурка до гибели империи, финал всюду будет один и тот же. Это не столько ущербность поэтической натуры, сколько видовые характеристики, закон жанра. Меня, впрочем, этот распорядок устраивает. А те, кто, стартовав разорванными шнурками, волочась на них же, изрядно заезженных, и финишируют – мне до зевоты скучны. Но в энный раз заверяю: все излагаемое – сугубо частный взгляд на вещи.

 

Эпицентром поэтического миропорядка Ербола Жумагулова оказывается любовь (ну, и собственный гений – к чему бесполезно скромничать-то?). Любовь – в лучших традициях лирического жанра – не слишком счастлива. В одном случае мы наблюдаем на редкость нежную, но эпистолярную страсть, в другом (одна из пронзительнейших вещей автора) – искреннее до жестокости послание обращено к погибшей. Третий вариант любовной тематики, вкрапляющийся в первые два – мемориал мелочей, происходивших, пока любимая была рядом, скрупулезно перечисляющиеся осколки воспоминаний. Это опять таки монолог, состоящий из недомолвок (от необходимости казаться сдержанным) и договариваний (поскольку, все равно, сердцу-то не прикажешь). Чтение этих текстов вызывает странное ощущение, с одной стороны, сопричастности чему-то очень интимному (так и хочется отойти от замочной скважины, предоставив автора и его адресата самим себе), с другой стороны, в какой-то момент начинаешь здраво подозревать, что длящаяся глубокая меланхолия значительно более полна смысла для этих двоих, занятых друг дружкой, нежели для рядового (встаю в ряд, хотя и не люблю форменной общности) читателя. Ловишь в сгущающемся «миртовом сумраке» совершенно смеркающегося кота, к финалу цикла забывая его начало, блюз доходит до высшей, бессодержательной, рыдающей ноты, как вдруг… продолжая метафору: впечатление такое, будто наш певец внезапно оборвал бесконечное feel in bluelonesomedont you cry, откашлялся, сосредоточился и, в полной  тишине и в эффектной позе, выдал ошеломленным слушателям нечто, некогда определенное незабвенным Бегемотом Булгакова, как «вереницу прочно упакованных силлогизмов, которые оценили бы по достоинству такие знатоки, как Секст Эмпирик, Марциан Капелла, а то, чего доброго, сам Аристотель». Метафора, конечно, очередная метафора, простительная при моей симпатии к автору… но вот что конкретно я имею ввиду.

Стихотворение «Я простыл. Ты – в Германии…», на мой взгляд, до сих пор остается одним из сильнейших у Ербола Жумагулова.

 

 

*****

Я простыл. Ты – в Германии. Снова не до письма:
стыдно ровно настолько, насколько неровен снег.
Эпидемия гриппа. Безденежье. И зима,
подмененная тем, чем за дверью продолжен век.

Ощущение сырости: в горле, в носу, в себе,
исключает улыбку, беззубость сопливых кровель
намекает на март, и сорвись я на Кок-тюбе,
наблюдал бы за городом, стоя с домами вровень.

Отдаление не убивает в деталях ценность,
потому, как, само по себе, отдаление суть деталь
сумасшедшего утра, привычно густая таль –
отдаление от зимы. Помни, несовершенность

наших дней не в отсутствии перемен,
а в неясности их. Пустота по – поверь – большому
счету – излишество: воздуха, эха, стен,
жестов, слов, и т.п. Редко, когда такому

человеку, как я, удается поймать удачу,
стать счастливцем, согреться ладонью Ники,
впрочем, важно ли это – езжай я вчера на дачу,
то сморкаться бы мне с веранды на куст клубники,

но до дачи – полдня. Пью шестую бутылку пива,
ем, не морщась, лимон, измеряю температуру
батареи, стекла, подоконника, рамы, стула,
пары кресел, дивана, и фото, где ты красива.

Скоро лето. Я болен. Я жду тебя этим летом –
в одаренности всем без разбору дарить тепло
проку нет – и со взглядом анахорета
никого не тревожу. Язык, нисскользящий по

вертикали любимой, уверен, что лишь дыра
обладает взаимностью, той, что порой без слов
объясняется стоном. Простынь я позавчера,
то сегодня, пожалуй, лежал бы почти здоров.

Не вини за спокойствие, лежа в сухой постели…
Равнодушие – тоже чувство, и вряд ли кто застрахован
от не-нежности и не-любви. Нынче под полночь снова
я признаюсь тебе в любви в душном плену борделя,

мысленно представляя, что август уже возник,
ты приехала, и, до корней перекрасив волос,
что-то шепчешь с немецким акцентом, лик
твой немного бледен, немного печален голос…

Но оранжевый свет даст мне знать, что на самом деле
это март, а не август. Шалава, одевшись живо,
хрипло скажет «до встречи», умри я на той неделе
под вечерним трамваем – нос бы не заложило…

 

В этой вещи достигнута простота и ясность весьма бытовой ситуации не в ущерб метафоричности языка – в каком смысле, предельное выражение стиля Жумагулова, по крайней мере, на годовой давности витке его эволюции. Поражает зрелое мастерство композиции, построения сюжета. Последовательно, начиная со второй строфы, герой предлагает разнообразные варианты несложившегося прошлого, шаг за шагом новые, до того он недоволен сегодняшним случившимся днем. Впрочем, это даже не недовольство, это скорей ехидные измышления средство предупреждения насморка или, на крайний случай, сосуществования с ним. Простуда – некий обобщенный символ всего, что так не устраивает героя в повседневном мире: начиная от безденежья, заканчивая отсутствующей подругой. Так и следуем за нашим обостренно одиноким юношей цепочкой вероятностей: сорвись я на Кок-тюбе; езжай я вчера на дачу; простынь я позавчера – цепочкой, которая заканчивается, опять-таки, булгаковским трагическим финалом, блестящей репликой:

 

умри я на той неделе
под вечерним трамваем…

 

с великолепным хлестким снижением первоначальной патетичности сказанного

 

– нос бы не заложило…

 

Вскользь замечу, что Ербол Жумагулов отчетливо знает закон финала, редко когда стихотворение завершается эмоционально безакцентной строкой.

Вообще же, данное стихотворение – некий микрокосм Ербола Жумагулова, элементами точно отразивший все основные приметы даже не стиля, но мироощущения.

Честность лирического героя, доходящая до бравирования своей обнаженностью:

 

…стыдно ровно настолько, насколько неровен снег.

 

Это характерная авторская интонация. Жумагулову привычно раздеть (иногда и не фигурально) своего героя и голеньким предъявить читателю: ну как, нравится? Не нравится? А такой уж он есть – я не виноват. Что в этой позиции от защитной отстраненности, что от эпатажа, разобрать трудно. Но в любом случае, Жумагулов сознательно дистанцируется от какой-либо морально-этической оценки своего героя, он сообщает факт, не привешивая к нему положительных или отрицательных табличек.

Блестящая и точная метафоричность авторского языка:

 

… беззубость сопливых кровель
намекает на март…

 

В три слова организуется картинка очень живого и достоверного пейзажа, который, во-первых, в своей простуде параллелен автору, во-вторых, зрим, почти плотски осязаем, теряя угрожающую мощь в таянии ледяных клыков, свисающих с крыш, воплощая старческую слабость зимы. Такие предельно энерго- и информационноемкие определения для Жумагулова не редкость.

Как смысловой центр текста выделяется следующая строфа:

 

…но до дачи – полдня. Пью шестую бутылку пива,
ем, не морщась, лимон, измеряю температуру
батареи, стекла, подоконника, рамы, стула,
пары кресел, дивана, и фото, где ты красива.

 

Перечисление деталей, ставящее любимую в ряд с диваном и парой кресел, великолепно, но не оно привлекает взгляд. Во-первых, героем подразумевается, что указанные предметы могут иметь температуру, отличную от их нормальной, что они, так же, как он, могут болеть – эта одушевленность окружающего мира определенно является фактором поэтического сознания Ербола Жумагулова. Второе: стремление измерить температуру предметам быта, а не себе, есть следствие уверенности героя в том, что  лично-то он в порядке, а болен весь внешний мир, вызывающий в нем лихорадочное отторжение, и болен этот прокаженный мир как раз оттого, что препятствует влюбленным быть вместе. Предметы быта в добром здравии так бы себя не вели, не противодействовали единению. Таков второй фактор поэтического сознания автора: косность, неподатливость материального мира любви, с его точки зрения, есть болезнь. Он готов, при полной своей нормальности, декларировать ненормальность, нездоровье всего, его окружающего. А отсюда уже вытекает третье умозаключение для цитированной строфы: убежденность больного в своем здоровье и есть основной признак его болезни. Так возникает мощный художественный эффект расколотого сознания. Это настоящая лихорадка.

Возможно, сумма извлеченного мною из четырех строк значительно превышает объективный минимум, вложенный в эту строфу автором, но меня мало беспокоили бы обвинения в склонности к гиперанализу. Во-первых, это правда. Во-вторых, в разговоре о стихах гиперанализ  – единственно правильный подход. Конструкция стихотворения – без шуток – магическая конструкция, а капризы подсознания порой дают себя знать самым неожиданным образом. Автор может отнекиваться от произведенного эффекта, может утверждать, что определенным порядком расставил слова бездумно, из чистой иронии, для эпатажа, в приступе изобретения словесной головоломки – это все проблемы автора. Гомункулус уже шевелится в перегретом кубе, алхимия слова пошла в ход  – и  при полном даже внутреннем осознании автором ситуации, он не может достоверно предопределить эффект внешний. В конечном итоге, важно не то, что автор хотел сказать – важно то, что он сказал. Так, неким потусторонним прозрением, ему позволено попасть в точку слияния точной метафоры, яркого чувства, правдивой философии. Автор отдыхает, а дело читателя – удивляться и выслушивать путанные объяснения героя о том, как же оно все так произошло. Разумеется, сказанное верно лишь применимо к действительной, подлинной поэзии, для случая наличия у автора поэтического дара. В текущей ситуации никаких сомнений в этом не возникает.

Вернемся, однако, к тексту.

Определив воспаленность окружающего мира, осознав свою болезнь:

 

Скоро лето. Я болен. Я жду тебя этим летом…

 

истратив пару строф на декларацию умеренного цинизма:

 

…уверен, что лишь дыра
обладает взаимностью…

 

Равнодушие – тоже чувство, и вряд ли кто застрахован
от не-нежности и не-любви…

 

(обращаю внимание на двойное «не», но об этом позже), герой пытается запустить генеральный прогон приезда любимой, поддержать физиологией метафизические игры воображения, и затевает театр в живых декорациях:

 

…Нынче под полночь снова
я признаюсь тебе в любви в душном плену борделя,

мысленно представляя, что август уже возник,

ты приехала…

 

Ситуация суррогатной любви, что и говорить, не нова, обыденна, и не нашему герою, столь успешно убедившему публику в своей бесчувственности настоящего мачо, следовать традициям романтизма, умирая в любимой – он как будто твердо намерен жить. Сестра милосердия из публичного дома вполне тому способствует. И герою удается подкрепить свой психологический перфоманс достаточно реальными деталями, однако, в последний момент  – не столько успокоения, сколько усталого отупения – тот самый воспаленный окружающий мир безжалостно отбрасывает прожженного циника от воображаемого к действительному.


Но оранжевый свет даст мне знать, что на самом деле
это март, а не август…

 

Внезапно выясняется, что никакой физиологической подменой дела не исправишь, что мир по-прежнему мерзок и воспален, любимая по-прежнему далека, что лихорадка и не думает завершаться, что причина этой простуды на деле первобытна, глубока и наивна – вечная, смертельная любовь, которую он публично отрицал – из гордости, которая, тем не менее, поглощает его без остатка. Во всем своем полном, неотступном идиотизме представляется ему вся предшествующая бравада, не оставляющая после себя в душе ничего, кроме пустоты и бессилия, бравада, к которой он, несмотря на ее бесцельность, будет прибегать с ожесточенным упрямством, осознавая и тупость, и безнадежность процесса (…хрипло скажет «до встречи»…). И тогда следует финальный аккорд:

 

…умри я на той неделе
под вечерним трамваем – нос бы не заложило…

И эта хлесткая, ироничная, почти издевательская фраза утверждает для героя последнюю возможность освободиться, точнее – невозможность никакого освобождения.

 

Мне было любопытно подвергнуть отличное стихотворение столь тщательному разбору, чтобы постулировать наконец, что магия все равно утекла сквозь пальцы. И это побочный эффект всякой критики, безуспешного зрения в корень.

 

Теперь поговорим, как было обещано, о многократных «не» и, следуя методом индукции, о русском языке Ербола Жумагулова. Когда поэт, выйдя за рамки собственной национальной культуры, пишет стихи на языке неродном, привитом не в младенческом возрасте – а именно так обстоит дело с русским языком для Ербола – это всегда факт по меньшей мере любопытный.  Мне трудно представить дополнительное давление урожденной, национальной культуры, поскольку «русскость» для меня изначально тождественна ассимиляционности; кроме того, мне мало встречалось качественной, подлинной поэзии, окрашенной национально без национализма; но Ерболу Жумагулову куда проще было бы сделаться певцом псевдовосточного колорита на родном языке (да не обвинят меня в шовинизме – я глубоко уважаю культуру Востока, так ведь не о том речь) – в литературе советского периода, из чьих традиций почему-то как раз не самые лучшие наиболее жизнеспособны, для подобных акынов существовала целая ниша в официальном писательском мирке, на них был спрос, так сказать – социальный заказ. Повторяю, Жумагулову было бы проще и, в каком-то  смысле, естественней избрать себе именно такое амплуа. Казахстан – достаточно крупная территориальная единица, и поняли бы его и приняли значительно теплей, чем теперь, когда ему вздумалось занять очередь в бесконечной череде пиитов, стихослагающих по-русски, где минимум каждый пятый имеет первородное право попрекнуть его грамматикой. Трудно сказать. что явилось стимулом к этой лингвистической иммиграции. Лично я выделяю две причины: недостаточность честолюбия, чтобы соблазниться статусом первого национального поэта Казахстана; избыточность тщеславия, чтобы претендовать на титул первого русскоязычного поэта на любой, возможно большей территории. Плюс, конечно, роковое моральное подспорье в виде святой троицы – Мандельштама, Пастернака, Бродского. Особенно виноват последний. Если бы Бродский писал еще и по-казахски, возможно б, одним акыном в Алматы стало больше.

Так или иначе, Ербол Жумагулов выбрал русский, и с чем он пришел к нему? С потрясающим, каким-то первобытным чувством языка, незнакомым и половине «местных»; с уникально яркой и точной метафоричностью; с легкостью, ажурностью философских построений; с мерным, без срывов, дыханием строф; с парадоксальной логикой лексических связей в тексте; со склонностью к свободному словобразованию, в том числе, любимый ход – от противного (вот где, наконец, не-нежность и не-любовь). У Жумагулова, возможно, именно в силу его изначальной чуждости пространству русского языка, совершенно уникальное «языковое зрение», он и видит вещи, и сопрягает их, и уподобляет одну другой самым неожиданным образом. Он щедро сыплет определениями в два-три слова, каждое из которых представляет собой невероятно резкую картинку, для каждой такой картинки многим из пишущих потребовалось бы два-три предложения: беззубость сопливых кровель; пустые ладони/ двух подсвечников; от секундного взгляда спички; город добела/ окрашен холодом; почти случилась ночь; в конверте стекол сохнут мотыльки; виноградник созвездий накрыло ладонью тумана; гербарий/ поздней осени; тесно в зале/ ожидания счастья; ливню за окнами – гибким его и холодным спицам; за глагольную музыку внутренних разговоров; над нашим костром/ разлетаются ангелы; вернулась осень, но не на Крите; оброс/ тихо сумерками двор; из осенних моргающих звезд; всюду ночь. И особенно – в коридорах.

Перечислять, в принципе, можно бесконечно, хотя я и не люблю раздергивать стихи на волокна подкладки. Когда я пытаюсь понять, откуда же произросла такая немыслимая оригинальность языка, не попадается ни одного достаточно достоверного объяснения, кроме, разве что, совсем уж романтических, вроде отсутствия изначального барометрического давления русской словесности, а значит, и отсутствия типовых схем словотворчества, речевых штампов. Правда, та же самая неиспорченность цивилизацией порой дает себя знать совершенно противоположным образом, когда Жумагулов во вполне понятном юношеском упоении процессом неоднократно изобретает велосипед и весьма искренне огорчается, что новинку не запатентуешь. Но, как известно, незнание закона освобождает субъекта только от скованности движений.

С чем, кроме  перечисленных достоинств, прибыл Ербол Жумагулов в русский язык? С неправильностью речи (в общем) и построения предложений  (в частности); с полуавтоматической подменой смыла звучной красивостью; с неумением (можно сказать, и – нежеланием, но это вопрос философии) обойтись без «энергетических ям» в строке; с частым использованием вульгаризмов, которые отнюдь не выполняют роли «авторских проговорок» и даже в малости не создают иллюзию интимности и непринужденности беседы (с адресатом или читателем – безразлично); с привычкой затыкать прохудившиеся места в строфе вводными выражениями – как бы по делу; с порядком (и без нужды) изломанным ритмом текстов; с порой отсутствующими в тексте логическими связками; с неловкой пунктуацией и зачастую неверными ударениями. Все перечисленное легко было бы оправдать экспрессией и самобытностью автора, тогда как настоящая причина – небрежное отношение к своему творчеству, ведь чего-чего, а поэтического слуха Жумагулову не занимать.

В качестве примера неудачного текста возьмем «Преди(после?)словие к Агате Гурто (фрагмент второй)» – вещь относительно поздняя, адресат иной, строки геометрически в пару раз длинней, чем в предыдущем образце, но сути дела это не меняет. Разберем эту вещь с прежней пристрастностью, но в обратной полярности, с точки зрения многократных авторских упущений.

 

…мы лежим в можжевельнике… дышим последней минутой под этой доверчивой просинью…
тихо спорим о том что наверное трудно уснуть если страх не проснуться присутствует…
ибо жизнь как строка… непонятно чем кончится… точкой ли… запятой ли… вопросом ли…
или вовсе не будет дописана (кто в таком случае молча тебе посочувствует?)…

оставляя пространству лишь скоропись недопись борзопись рукопись подпись
и последнюю фотокарточку… страшно… лежим в можжевельнике… это весенний блюз
аперитив из печали и нас… он еще не созрел но уже как мерещится Отпит
непонятно каким и зачем… я люблю тебя… странно? … да, странно, но я люблю…

…мы лежим… и до боли приятны секунды не-ожиданий каких-то не-встреч
и тем паче приятней, что все завершилось… осталось немного… и дважды
нет не выйти живым из теченья… (и вряд ли – войти…) и опричь твоих плеч
у меня больше нет… мы лежим… умираем… я самый счастливый из всех журавлей не-бумажных…

Общее впечатление ясно. Теперь – по слогам.

 

…мы лежим в можжевельнике…

 

Вот уже и первое «стоп». Что, кроме привлекательной звукописи, содержит данное словосочетание? Каюсь, в можжевельнике не только никогда не лежала, но даже в глаза оного не видела, и знакома с ним почти исключительно по словарям, откуда: можжевельник – хвойное дерево или кустарник семейства кипарисовых. Кипарис, правда, представляю, логически помыслив, можно предположить, что непосредственно в хвойном представителе этого семейства лежать затруднительно. Возможно, автор имел ввиду притулиться в зарослях, где-то под молодым кустиком, но, покорно прошу прощения, тогда пусть бы и позиционировал  – в зарослях, либо – не в можжевельнике, а среди такового. От можжевельника обобщающего понятия, типа «ельник» от ели, вроде бы не образуешь.

 

… дышим последней минутой под этой доверчивой просинью…

 

Доверчивость всегда казалась мне проявлением психики живых существ. Чтобы быть доверчивым, необходимо иметь способность верить. Как можно наделить этим свойством просинь неба? Разумеется, одушевленные пейзажи – один из определеяющих факторов поэзии Жумагулова, но не до такой же степени. Скажем «нет» оголтелому антропоморфизму! Вообще же, и «последняя минута» тоже логически ничем не оправдана – лирические герои разглагольствуют еще минимум три минуты и две строфы. Как раз – типичный пример «необязательных слов», энергетического провала в тексте, который щедро продолжается столь же рефлексивной необязательностью:

 

…тихо спорим о том что наверное трудно уснуть если страх не проснуться присутствует…

В сущности, вместо этой строки в тексте может стоять любая другая, упоминаться все, что угодно – и это не нарушило бы ощущения плотности и целостности (вернее, их отсутствия). Такая легкость строк к взаимозаменяемости  для меня – очень скверный признак относительно качества стихотворения, в котором, идеально, должно быть невозможно вырезать (и музыкально, и смыслово) ни единого слова, не оставив кровоточащей раны. Здесь же вторую строку можно без особого ущерба заменить практически любой нижеследующей.

Однако далее автор берется за ум, решаясь порадовать читателя метафорой, несколько обнадеживающей на перспективу, хотя она, эта метафора, и не слишком нова сама по себе, и – что главное – абсолютно не связана с изложенным ранее:

 

 ибо жизнь как строка…

 

Метафора предполагает развитие, но Жумагулов и развивает, и разъясняет ее с обескураживающей парадоксальностью. Жизнь, оказывается – как строка, потому что:

 

непонятно чем кончится…

 

Надо ли говорить, что я завидую Ерболу?  Ему сей факт непонятен. Я, как грубый материалист, полагаю, что жизнь, в отличие от строки, финиширует игрой в ящик. Но это вопрос мировоззрения. Он же развивает свою мысль:

 

…точкой ли… запятой ли… вопросом ли…

 

В сущности, чистое человеколюбие помешало автору продолжить в четвертой строке: двоеточием ли, точкой ли с запятой, апострофом, восклицательным знаком, местоимением ли, междометием, пешеходным ли переходом, дорожно-транспортным происшествием, обезъянником ли, реанимацией… (и далее – пару строф непринужденной импровизации)…


…или вовсе не будет дописана (кто в таком случае молча тебе посочувствует?)…

И действительно – кто? Предположение о том, что жизнь, как строка, может быть не дописана, несмотря на свою кажущуюся глубину, на самом деле поверхностно, поскольку жизнь, в отличие от строки, конечна, и никаким поэтическим уподоблением этой конечности не опровергнуть. Но это полбеды. Оборот в скобках опять поражает свое спокойной никчемностью.

Кроме того, если рифму «просинью – вопросом ли» еще можно при симпатии счесть наличествующей, но, безусловно, неточной, то «присутствует – посочувствует»… вот вам и повод для мелкого злорадства – использование глагольных. И дело не в том, что лично я глагольных рифм не люблю, в то время как Александр Сергеевич любил, а в том, что надо быть Пушкиным, чтобы глагольные рифмы свидетельствовали об изысканной простоте стиля, а не подчеркивали его убожество.

 

оставляя пространству лишь…

 

Очнулась в некотором логическом замешательстве, не уловив согласований: кто кому что оставляет? Потом с запозданием осознала: жизнь, из первой строфы, та, которая как строка, оставляет пространству (внимание: автор не хуже читателя наблюдает в теле стиха яму, которую надо заполнить… но чем? И в легкой панике он закрывает глаза и, набрав в легкие побольше воздуху, решительно скатывается с обрыва в овраг):

 

… лишь скоропись недопись борзопись рукопись подпись…

 

Ничего себе – «лишь»! Опять стайка разведенных Жумагуловым недописей ничего, кроме шума в ушах, не производит и смысловой нагрузки не несет. Когда же к этому перечислению союзный предлог «и» присоединяет «последнюю фотографию», эта последняя смотрится среди товарищей по несчастью удивительно белой вороной – она по тексту появилась ниоткуда, ничем не обоснована, ничем не подтверждена.

 

… страшно…

 

О да, мне тоже. Аж жуть, особенно если подумаю, что еще полторы строфы к преодолению впереди.

 

…лежим в можжевельнике… это весенний блюз

аперитив из печали и нас…

 

Необоснованный возврат к можжевельнику оставляет назойливое ощущение пустоты строки, следующие за ним блюз и аперитив только подтверждают гипотезу, тем паче, что далее автор позволяет себе употребить невероятно глубокомысленную словесную конструкцию:

 

он еще не созрел но уже как мерещится Отпит

непонятно каким и зачем…

 

Сознаюсь: каким и зачем отпит это самый несозревший аперитив (хотя к чему бы ему зреть? – зреет обычно вино, но задолго до состояния аперитива) – мне понятно ничуть не более, чем Ерболу Жумагулову. Тем паче, слишком явственно зияет в этой фразе отсутствие существительного.

 

…я люблю тебя… странно? … да, странно, но я люблю…

 

Откровенно говоря, единственное, что мне безусловно нравится и в строфе, и в тексте в целом – эта вот вечная банальность любовного лепета. Она правдива, хотя неизобретательна, и слегка, как смертельной любви и подобает, туповата, а потому не вызывает нареканий.

В третьей строфе, наконец, становится ясно (просто вполне понятно), что именно парочка лирических героев позабыла в кусте семейства кипарисовых:

 

…мы лежим… и до боли приятны секунды не-ожиданий каких-то не-встреч

и тем паче приятней, что все завершилось… осталось немного…

 

Какие ожидания-встречи, что завершилось, чего осталось немного, и почему все это приятно двоим ментальным садомазохистам – автор не желает пояснять ни в малой степени, то ли полагая, что все и так понятно, то ли будучи уверен, что все равно не поймут; а чтоб читатель не расслаблялся, он подкидывает удачную аллюзию на оскоминную фразу о неприличии купания дважды в запрещенном месте:

 

…и дважды

нет не выйти живым из теченья… (и вряд ли – войти…)

 

Но далее следует очередная грамматическая конструкция без подлежащего (похоже, это концептуально):

 

…и опричь твоих плеч

у меня больше нет…

 

Нет плеч, кроме конкретных? – так надо, по-видимому, понимать. Но это нормальное лирическое вранье, опричь конкретных плеч у героя есть минимум еще парочка – собственных.

Финал настигает неумолимым заворотом кишок:

 

… я самый счастливый из всех журавлей не-бумажных…

 

Если кто-нибудь, включая автора, сумеет мне объяснить, причем тут небумажные журавли (и что вообще все это значит) – буду искренне признательна. Лично я могу придумать этой странной фразе десяток роскошных по красоте мотиваций, но грубо подозреваю, что настоящая мотивация сей птичке одна, и самая что ни на есть банальная – рифма. Не особенно точная рифма, сознаемся откровенно.

 

Разумеется, разбор обоих текстов демонстрирует в том числе и тот факт, что при желании и определенной доле пристрастности одному и тому же автору на основе его произведений можно  с равной легкостью как создать блестящую репутацию, так и разнести ее вдребезги. Но и автор со своей стороны, как мне кажется, обязан в любом случае выстраивать речь так, чтобы даже наипристрастнейший критик, придираясь, выказывал бы только несостоятельность всех придирок к тексту – ничего более. Шероховатости русского языка применительно к стихам Ербола Жумагулова – проблема временная, а вот частое отсутствие достаточного уровня самоцензуры нравится мне куда меньше. Впрочем, и этот недостаток устраним посредством определенного волевого усилия.

 

Вообще же,  то ли благодаря указанным огрехам, то ли – самой манере излагать, но «энергетическая плотность» текстов Жумагулова оставляет очень неровное впечатление. Если говорить о степени однородности, сплошности, то поэтическая материя здесь – не камень, не металл, не бумага, даже не ткань. Тело стиха напоминает собой рыболовную сеть, в узловых точках которой – емкие метафоры, смелые образы, яркая рифма. При соприкосновении читательского зрения с этими болевыми узлами и прожигает электричество, возникает искра, настигает шок от сопричастия и сопереживания. Во всех остальных случаях то же читательское зрение благословенно и невредимо уплывает за пределы садка. Между тем как ловля человечьей души в поэзию должна быть стопроцентно эффективной.

С другой стороны, любой недостаток граничит с достоинством; еще Великому Гудвину было известно, что цвет жизни напрямую зависит от цвета очков. Я не зря употребила в адрес поэзии Жумагулова словечко «текстосновидения». В этом плане Жумагулов сам о себе – микрожанр. Мне еще не встречалось автора, которому удавалось бы излагать свои мысли так путанно и одновременно  – прозрачно. Волей-неволей посетит предположение, что все, что делает Ербол Жумагулов, он делает неспроста. Тексты эти и вправду напоминают собой стенограмму осколков речи, возникающих в сознании не вполне проснувшегося человека. Однако законы жанра здесь столь тонки, что один лишь шаг – и неминуемо сорвешься или в заумное словоблудие, или в пустую подделку под искренность. Лонжей служит  художественный вкус.

Вместе с тем, Ербол Жумагулов – несомненно, поэт generation next (в лучшем смысле этих двух простых нерусских слов). И дело даже не в возрасте автора (едва перевалило за двадцать), и не в нормальном юношеском максимализме, иконо- и богоборчестве. Но время рождения и взросления задает поэту рамки существования. Восьмидесятые протравили в умах своих детей печать преждевременной, полуциничной откровенности.  Отсюда, пожалуй, это выстраивание мира в отрицательных категориях, когда не-нежность и не-любовь – такие же реальные компоненты обжитого человеческого пространства, как любовь и нежность.

 

Мне не надо безмолвия, если оно не о светлом…

 

Возможно, это и есть уже изрядно утраченный мной мир двадцатилетних, тех, кто будет после меня; мир, в котором биологически проще идти от отрицания и доказывать от противного, мир, где мертвые слова утратили соль, где из магических соображений следует называть слова не своими именами – тогда, под масками, укрытые от лжи, они оживают, заново вбирая и соль, и кровь земли. Ербол Жумагулов многократно перемножает минус на минус до тех пор, пока эта жесткая реанимация не выведет затертые слова из многолетней комы.

 

…пытаюсь плакать… вздрагивают плечи..,

но вновь ничто не катится из глаз…

 

…мы, оставаясь рядом,

ничего не меняем... Мы все уже променяли...

 

…за убогую правду никем не приемлемых истин…

 

Мне никто не расскажет об ангелах…

 

Но, увы, полагаю, не-можно не думать...

 

…эта весна

нам не даст пересечь себя…

 

…нам никогда, не осилив движения вспять,

не свести наши тени, не быть их причиной, не спать

в двух шагах от рассвета…

 

Льется осень наших не-свиданий…

 

…о пожизненном: о нас...

вместе, врозь – уже не суть,

все равно в последний раз

нас не рядом понесут...

 

В этом ожесточенном отрицании живой крови больше, чем в километрах внешне положительных текстов.

Поэзия Жумагулова – это процесс обживания циничного мира глубоко ранимым человеком. Сознание лирического героя и пространство стиха расколоты до самого сокровенного реальностью, вторгшейся в поле речи без всякой жалости либо сочувствия к производимым разрушениям. Если вдуматься, то, конечно, Жумагулов злободневен, но злободневен апокалиптически:

 

…когда Господи молча оправится самым последним дождем на головы сонных лип;
бородатый художник изгадит мольберты ожогами всех неземных пейзажей;
удивленный араб, подлетая, поймет, что авиалайнер напрасен, а Пентагон снесли;
загорелое фото задницы шлюхи с «Плейбоя» не вызовет должного эпатажа;

Лувр опустеет – Да Винчи с Ван Гогом пойдут с молотка за шершавую горсть юаней;
теребя смолянистый хайер, подросток не свяжет двух слов, чтобы сказать «простите»;
на гробах будут гордо сверкать золотые шприцы, а по радио утром ранним
ровный голос расскажет о том, что вернулась осень, но не на Крите; –

обнаружится Завтра, в котором не будет места порыжелым календарям…

Внутреннее пространство его стихов сжато, сложно структурировано наподобие сот, и время, затекая в отдельные ячейки, замедляет ход, загустевает, гаснет:

 

Время позднее. Всюду – ночь. И особенно – в коридорах…

 

Эта чернота в превосходной степени – тьма безоконных нор – зримо впитывает и гасит шевеление самой слабой секунды.

 

…Я сижу без ответа. В пустующих коридорах –
ночь. Ты уснула, любимая? Три пятнадцать. Видимо, да, уснула...

Любопытно играет и вкрапление в поэтический текст красот параллельного мира – интернет-технологий. Я и в самом деле ни у кого из знакомых мне авторов не встречала пока такого гибкого, яркого. органичного осмысления средств электронной коммуникации:

 

…Льется осень высланных эпистол
в не распахнутые окна аутлуков...
... сто двенадцать...двести восемьдесят... триста...
сколько их меж нами за разлуку
накопилось?

 

Впору запросить комиссионные с Microsoft. Попутно обращаю внимание на изумительную звукопись:

 

ЛьеТСя оСеНь выСЛаННых эПиСТоЛ

в НераСПахНуТые окНа ауТЛуков

 

Хотя воспетая Жумагуловым «электронка» – частный случай его красноречия, повторю, это первый на моей памяти удачный случай привнесения романтики в использование средств программного обеспечения. И это запоминается. Впрочем, его лирическому герою вообще свойственно извлекать романтику одушевленности отнюдь не из собратьев по стае, человеков, а из предметов косного материального мира. Последние полностью подчиняются его волшебству.

 

…И итоговый счет подведя к боевой ничьей,

слабое солнце молча моргает мне в спину – я ухожу

в такт оркестровой, карманной музыке мелочи и ключей…

 

Боевая ничья – это итог самоидентификации Ербола Жумагулова в нетекстовом, вещественном пространстве жизни, в человечьем теле.

 

Напоследок сумбурного рассуждения об интересных стихах остается еще тьма вопросов, но они, в основном – о внешнем мире, а не о внутреннем строении автора. Чем все-таки обусловлено это словотворчество, достаточно ли самобытно, насколько жизнеспособно? Последний вопрос – самый интимный. Надолго ли? Или, как бы цинично это ни звучало – до тех пор, пока не устроится личная жизнь? Выдержит ли поэзия Ербола Жумагулова испытание счастьем в первую очередь, а уж потом – огнем, водой, медью звенящей? А сама жизнь и покажет впоследствии. Хочется верить, что – да, выдержит. Впрочем, поэзия – это, по сути, некий трагический надлом мироощущения, кривизна зрения, препятствующая смотреть на солнце прямо и с тем ослепнуть в счастье. Трагическое в поэте находит себе пищу без его ведома и позволения.

 

Ночь не ведает большей опасности, чем рассвет
и горбатая линия. Сну уже не прийти,
и поэтому, видимо, проще ответить “нет”
на отцовское “спи” в пол-шестого без десяти...

 

Путь поэта – путь самурая, только цели Хозяина весьма туманны, и еще туманней порой сам Хозяин. Но разве это кого-нибудь когда-нибудь останавливало? И пытаясь определить исток этой поэзии, необходимо вернуться к началу разговора. Ситуация безжалостна и проста. Полагаю, однажды утром Ербол Жумагулов проснулся в шестом часу от жажды, ощутив себя чужим в чужом доме, в чужом теле, в громадной чужой Вселенной. Неизлечимо чужим.

Поэзия – плевое дело.

Главное – вовремя проснуться.

 

 

21.03.2003                                                                                

 

 

Примечание

В статье прямо либо косвенно цитируются следующие произведения Ербола Жумагулова:

 

Бледный мастер подобий

...уточ(НЧ)ненное... (то, что останется от наших диалогов)

…особенности предощущений…

Немного о не…-2

Надпись гвоздем на мраморе

…серыедвадцать…

Немотное… или поцелуй в лоб поэзии

Местный дивертисмент или анестезия путем пристального созерцания кариатиды

28 октября 2001 года

Грань между «очень» и «слишком» не на волос, но почти… (цикл «Окликая ангела»)

…после…

Я простыл. Ты – в Германии. Снова не до письма… (цикл «Окликая ангела»)

Мне никто не расскажет об ангелах (Татьяне Ошлыковой)

В ожидании того, как... (той же самой о том же, что и...)

Полупророческое

Преднемотное

Еще одно письмо эмигрантке (врядлипоследнее – 2)

...врядлипоследнее... (интимно-опечаленное письмо)

Преди(после?)словие к Агате Гурто (фрагмент второй)

Немного о не…

Предисловие к осени

Дама с @

…пострелакс… (безразмерное)

Орфография и пунктуация цитат авторские.

 

© Илона Якимова 2003

Вира ] На форзац ] О чем это я ] Майна ]



Hosted by uCoz