Обожженный зрачок |
Не так уж часто мне доводилось
мечтать над чужими стихами, размышляя, как было
бы хорошо изрядную долю их прикарманить, в
сущности ведь – богоугодное дело: помочь
ближнему, разделить с автором непомерное бремя
таланта… И не то чтобы я не завистлива – как бы
не так. Просто произведений, достойных покражи,
преступления, попадалось мало. А вот стихи Анны
Гершаник – каюсь – именно тот случай. Первое и наиболее яркое
впечатление от стихов Анны Гершаник –
подлинность. Качество, редкое не то, что в
литературном мире, но в мире вообще. Под
подлинностью в данном контексте я понимаю
отсутствие подлога, этического и эстетического,
подсознательно укорененное стремление в
сторону, противоположную лжи. Поэзия в
сокровенном своем смысле – нащупывание пути к
самому себе, труд глубокий и долгий. Путем языка
поэт не столько раскрывает, сколько вскрывает
себя (оттенок существенен) в поиске подтекста,
подстрочника, оригинала. Чтобы написать о себе,
надо уметь прочесть себя так, как ты был задуман.
Когда же дар прочтения и дар написания совпадают
в одном человеке, взаимораскаляются –
воскресает поэзия, как белый луч света в детских
играх с увеличительным стеклом. Бывает, на то,
чтобы достичь волшебного эффекта, затрачиваются
годы, но когда так мудро и горько начинает
говорить поэт, едва преодолевший рубеж
двадцатилетия, у читателя одновременно щемит
горло и холодом прохватывает затылок. Ну, во
всяком случае – у меня… Нарочито резкая правдивость,
жесткая ирония (и самоирония), по стилю
воздействия уподобляемая оплеухе, явно
пропагандируемый разрыв с нормами обыденного,
принятого, данного, с армией житейских клише и
штампов, романтических поз и утративших былое
обаяние легенд – это лирика, отрицающая самое
себя и оттого становящаяся еще более интимной,
пронзительной. То, о чем говорят – важно, но
важнее – о чем умалчивают. То, что молчит меж этих
строк, взывает о понимании. Мир в стихах Анны Гершаник
переосмыслен заново. Она перелицовывает и
детские сказки, и древние сюжеты, и бездарные
мифы новейшего времени, отовсюду исторгая чистую
ноту, противоположный первичному, традиционному
образ. Окружающий мир вызывает в ней боль,
тревогу, ощущение заживо снятой кожи, глаз
отказывается впитывать биение жизни, поражен не
слепотой, но чрезмерным, вывернутым наизнанку
зрением: …Мой
зрачок, как будто бы ножом, Этим
черным светом обожжен. («Я еще отбрасываю тень») Потому и поэтический язык ее
зачастую тороплив и ломан, нервен, как дикое
животное, хотя загнать строфу в жесткие
классические рамки для нее не составляет труда.
Речь в данном случае – стенограмма пульса. Красота не спасет мир, во всяком
случае, тот мир, который сперва должен быть
безжалостно вспорот, освежеван ее стихами.
Красоте пока в этом мире попросту нечего делать
– он не готов ее принять. Предварительно следует
расстелить на песке его большую шкуру, промыть со
щеткой, вывести червей. О красоте побеседуем
позже. Точные, хлесткие метафоры на грани
позволенного, подбитые классическими аллюзиями,
острые, очень живые темы – не злободневные, но
вечные, в самом безнадежном смысле этого слова, и
– самобытность изложения каждой из них. Ни одной
из романтически красивых легенд – бегущая по
волнам, алые паруса, Офелия, подобная цветку – не
пощадила Анна Гершаник, чтобы доказать, что
красоте нет места в мире уродливом и злобном.
Красоту только предстоит сочинить, произвести на
свет. И тут самая горячность ее отрицания
красноречива как факт причастности. О любви она тоже предпочитает
не говорить – что малохарактерно для пола и
возраста, а если уж упомянет, то непременно в
саркастическом контексте: Все же
любовь удивительно нехороша – Ни ума ни
фантазии – переходящий шаблон… («Стареющая Сольвейг») Помимо нескольких личных
качеств, побуждающих к умолчанию – естественная
скрытность, гордость, своего рода юношеское
целомудрие, страшащееся духовного обнажения –
здесь имеет место быть тот же мотив, что и в деле
об умерщвленных штампами легендах. «Удивительно
нехороша» – это не определение, а программа к
действию. Справедливо. Терпеть несовершенство
любви – почти то же, что мучиться от зубной боли.
Шаблон, который назойливо предлагался нам до сих
пор, устарел, да и новым-то был не особо похож на
правду. Поэтому любовь тоже не мешало бы
придумать заново. Но классические сюжеты сами по
себе, а повседневность паразитирует в нас со
вкусом завзятой хищницы. С повседневностью у
Анны Гершаник отношения особые, и чаще всего –
обоюдоострые, памфлетного характера.
Физиологическое – до рвоты – неприятие
пошлости; радикальный максимализм (чуть было не
употребила использованное уже уютное словечко
«юношеский», но вовремя призадумалась – ничего
подобного; максимализм имеет такое же отношение
к возрасту, как любовь – то есть, никакого – или
есть, или нет), не желающий обрастать жизненным
опытом – иначе говоря, коллекцией предрассудков
невысокого качества; ожесточенное несмирение,
возмущенный протест против серости, скудоумия,
подлости вялотекущих будней: Жизнь-электрик
выкручивает лампочки здравого смысла – Небольшой
косметический, чисто формальный ремонт… Но сквозь иронию прорывается плохо скрытое ощущение неуюта в жизни, в своем углу. И – ощущение тревоги. Может быть, и вовсе – отсутствие своего угла, принадлежности месту. И – клеймо еще большей тревоги. Надо сказать, хорошая
национально окрашенная поэзия в исполнении
потрудней хорошей религиозной, потому, возможно,
что до Бога далеко, а национальность всегда с
тобой – о столь близком не наврать в два раза
трудней. Иначе говоря, себя оправдать проще, чем
Бога. Но только тогда национальный колорит
вырождается в национализм вполне определенного
колера, а поэзия, натурально, перестает быть.
Невозможно прикончить ее более эффективно. Анне
Гершаник удается говорить на национальные темы,
сохраняя и правдивость, и человеческую
интонацию. Она не приуменьшает, не превозносит,
не давит на жалость, не призывает к отмщению; с
редкостным упорством она придерживается
постулата, высказанного на эту тему еще
Булгаковым: ущерб для сражающихся сторон всегда
бывает одинаков, независимо от того, кто проявил
агрессию, кто пал ее жертвой. Те же, кто
по недосмотру случайно выжили, В южной
стране одичали, оближневосточились,
ожесточились. Лучше ли, хуже ли стали они – не знаю – ниже ли, выше ли. Стали другими - не нами. А мы,
значит, стали - ничьими... («Дойна») Своеобразное развитие
саркастической аксиомы Высоцкого: «Чистая
правда со временем восторжествует,/ Если
проделает то же, что явная ложь…». Для Анны
Гершаник такая позиция неприемлема. Ей кажется
более естественным признать, что «Нас больше нет…», чем
восторжествовать – со временем – подобной
ценой. И трагедия еврейского народа для нее –
способ еще раз сказать о порочности троицы жизни,
ненависти и смерти, о преступности самого
разделения людей на чистых и нечистых по
признаку их «инаковости». Горький и честный
взгляд в разбитое зеркало можно было бы назвать
проявлением гражданского мужества, не будь это
понятие так опошлено. Для поэтического ремесла
вообще характерно легкое отношение к слову, как к
расходному материалу – тем более мне близка
сдержанность стихов Анны Гершаник,
проистекающая от нежелания поминать всуе,
оттого, что поэзия в ее понимании – нечто,
большее ремесла. Она не называет себя поэтом.
Единственная вещь, где ее кредо в искусстве
выражено без маскировочных штрихов ядовитого
юмора и в строго классической форме (тема,
впрочем, диктует) – «Памяти Марсия»: Музыка
флейты – смертельнейший труд, Перекрывающий
речь
В этой кумирне, где "петь или жить" - Прибавить нечего. Все
справедливо. © Илона Якимова
|