Освещенная сторона улицы |
Уединение нужно искать в
больших городах. Рене Декарт 1. В той, прежней, жизни,
когда я что-то писала, и хотела за это славы, и до
жадности, для утоления голода, хотела любви – там
был и некий набор движущих сил, ведших меня к
финалу, словно щенка на веревочке, помогавших мне
дышать и питаться, в общем, соблюдать видимость
карьеры. Сейчас-то все
кончилось: и писания, и любовь, а слава меня
справедливо не интересует – и силы. Колдовские
силы всемогущества и веселья. Поэзия – ропот слов в
отдаленном закоулке предсердия, и проза –
запоздалая замена молчанию. 2. С какого-то момента
музыка осточертела. Какофонические крики души не
укладываются в привычную гамму. Впрочем, с моим
невежеством в нотной грамоте никакая
последовательность звуков привычной не явится, и
все, за исключением мелодики стиха – оскорбление
слуху. Что-нибудь легкое, пожалуйста, ямбическое
в уме, охоревающее в глотке. Просим, маэстро,
разиньте пасть, выдайте вопль обескоженной души
– мясом и кровью, как она есть. Я очень понимаю
цензуру: чем слышать это, проще воткнуть иголку в
ушную раковину. 3. Поменьше страстей,
побольше счастливого равнодушия. А страсти
внутри сплетены в змеиный узел, плотный клубок, и
каждая поочередно тянет тоненький язычок,
коснуться сердечной мышцы – и тогда я вздрагиваю
от электрического толчка. Темные они, светлые
звери – в собственной глубине не разобрать цвет,
не подвергнуть анализу. Поменьше страстей, не
пропитывай этим ядом строф, брюзжат умные люди.
Стихи без яда – все равно, что цветок без вкуса,
без запаха, пчеле-то бесполезна его красота. 4. Описание неимущих
затрагивает интимные струны – мы принадлежим к
одному клану. Созерцание нищенствующих отчасти
вызывает и чувство зависти: я ни разу не
осмеливалась просить в корм любви, как ищут
денег, хоть, видит Бог, нуждалась не меньше.
Сдерживала корысть: они и в неурожайный день
соберут мелочью до червонца, а я что нашла за
несколько лет, кроме пары сочувственных реплик?
Невыгодный промысел. В метро пара
маленьких цыганок тянет намеренно исковерканную
речь, халтурно, без налета искренности. В их
глазах – смесь равнодушия и цинизма. В их повадке
– ремесло зрелых женщин. Сознаться, я не подаю –
они страшат меня, эти дети. 5. Любезный сердцу, в
нем обреченно неисцелимый. Что же мне делать с
тобой, каким богам молиться, чтобы они отворили
тебе слух? Для тебя ведь любовь и смерть – одно,
рифмы. Для тебя кусок правильного текста дороже
души моей, всех ее восторгов и горестей. Не виню,
слишком знакомое ощущение. Пагубно для чувства
собственного достоинства, что оправдать тебя
согласна из любви, но также из братства по
ремеслу. Дорог вдвойне. 6. Мыслю я медленно.
Вернее, процесс не вполне заметен, наподобие
дыхательного. Удобно, конечно, прятать замыслы в
чехол пустой, красивой куклы, но что до блесток
ума, как говорят друзья мои, словесной
эквилибристики – так в этих играх мне не
участвовать. Пестрый суп в голове проваривается
на огне малом, но постоянном, выплескивается,
только перекипев по десятку раз. Как хорошая
хозяйка, подсовываю туда коренья, разные овощи. Кто-нибудь скажет слово, кто
два, кто посмотрит особым образом… Ведьмовское
месиво разбалтываю гусиным перышком против
часовой стрелки в ожидании часа, когда оно сготовится, когда отравлюсь
им насмерть. Думаю кропотливо, томительно –
мгновенно очаровываюсь созданиями своего ума. А
потом они в ночных кошмарах усаживаются мне на
грудь, давят и не велят жить. Так было и с тобой. 7. Город у нас смешной –
это я прочла у Массона[1].
А пока добираешься до твоего, есть полчаса на
раздумье. Это роскошь, вообще-то – содержать
столицу у себя под боком, и время от времени
приближаться, когда вдруг испытываешь
недостаток уединения. И правда, что в здешнем
желтом, сумасшедшем пчелином улье за жизнь, где
тебе всякая матка в сродстве, всякий трутень – в
знакомстве. Не оберешься сплетен. А в столице,
отделенной от нас не столько метрами, как
престолонаследием, воды укроют тебя с головой.
Летейские, чтобы не нарушать традиции. Вот и
плыви себе, изображай рыбу, сглатывай куски
чахлых водорослей, обцеловывай фасады поблекших
зданий. Пропитания ищи, бедная. В поисках слов, в
помрачении любви. 8. А вот и сестра моя –
нет, не смерть, другая. Графомания. В продолжение
трех месяцев: бессонница, нервный тик, сердечные
спазмы, ясновидение – это много. И
патологические попытки рифмовать. В висках
гудит, словно колокол, гомон тысячи голосов.
Кажется, казни нет хуже. Но потом разговор
стихает, ссыхается до шепота, тает, не облекаясь и
в слова. И уже голова, набухнув, раскалывается от
тишины. Я ведь не называю это стихами, но
говорите, говорите хоть что-нибудь, только
избавьте меня от неумолимо подступающего ужаса.
Или уже избавьтесь от меня.
9. А в Васильевском
что-то есть. Не строки даже известные, из
известнейших, а действительно обособленность,
близость моря. Кусок земли обозначается
человеком, адреса выучиваю по именам любимым. На
Гаванской, где прежде жил Чистяков[2],
обитает ныне моя подруга, та, которой нет лучше.
Она легко, лениво складывает стихи, никогда не
правит их, не перечитывает; существует праздно в
промежутке между мыслью и действием; подолгу
созерцает воду; бранит мою доверчивость к людям,
смеется над моим недоверием. У нее несколько
мужчин, кошка и садовые розы в балконном ящике.
Стану такой же, когда подрасту на трое-четверо
одиноких лет. Шестьдесят второй, громыхая своими
двумя вагончиками, замирает на углу у детской
площадки. Месяц назад ее не
оказалось дома. Письма, ей адресованные, валяются
в подъезде на подоконнике. Не живет. Кусок земли
умер. 10. Так хотелось быть
нужной, что сама охотно симулировала собственную
необходимость. Нет, не сегодня вечером, позвони
послезавтра – я уже обещала друзьям. Когда
звонят друзья, еле сдерживаюсь от уверений, что
занята, что поддамся на уговоры. Невинная,
растленная ложь. Но голоса трудно
фальсифицировать. Любитель в геометрии, знаток в
литературе, чей иезуитский изящнейший ум всегда
понимала себе как высший суд, определил это
злостным голодом по любви. Я обиделась и прервала
переписку. Возражений не последовало, ибо он и я,
две стороны – это была только я. Полгода
интеллектуальной письменности – не сложность
ввиду наличия средств электронной связи. Досадно. Я так в него
верила, так привыкла к нему, что с нетерпением
ожидала ответа. 11. Чтобы ради чести
сгореть в одном костре с Сафо развела сама бы
этот костер – не скажу, но тщеславна. Или до
светлого блеска жадна – велика, признаться,
разница. Так я думала, покуда была беспородным
птенцом, прохладно принимаемым в чертогах для
избранных, алчущим правды… теперь-то поутихла,
остепенилась… прекрасным птенцом, в случайных
прохожих предчувствующим иные миры, ожидающим
непременной слепящей вспышки, до холодка в душе и
ломоты в обожженном взгляде, восковой свечи, так
сладко улавливающей всех, желающих яркой смерти. Как я ждала человека. Мрак,
покой, пустота. Давным-давно нами был предпочтен
искусственный день. Полутона, усталость,
бесстрастие. Развила, утончила вкусы. И вот появился ты.
Какого дьявола – теперь? – ответь. Я давно
ослепла, и только солнечный свет понимаю по теплу
на лице. 12. Отставляют дом, жену,
собаку, город и государство, континент, жизнь
земную, при себе унося лишь душу да тихое
помешательство ума. А я и есть – оно. Стало быть, тебе от
меня не скрыться. И обратное тоже верно. 13. Несмотря ни на что:
вывернуться, вынырнуть, выжить. Осторожно
пробуешь воздух, ищешь в нем кислород. Рвануться
снизу, на минуту пробуравить головой
поверхность. Да, знаю, тяжесть тела все равно
возвратит назад, знаю, что живут же люди, а мне
неможется. Мне томительно, тесно, мне хочется в
небытие, быт обоснованно презирая. У меня была в
легких любовь, клокотала,
хрипела, и вот – кончилась. Это – как тонешь:
видишь над собой, задыхаясь, все удаляющуюся
плоскость голубого мутного света. 14. Опустошенное
сознание похоже на клетку без птицы – в нем сидит
молчание. Днюет, ночует, испускает прозрачные
молчальные трели. В строку не запишешь, разве
знает кто молитвы, которые думает душа
умирающего ребенка в последний час. В надежде
сократить эти несколько часов до наступления
полной тьмы, в город спущусь – время разбивать на
слова, зачатки слов, их скелеты.
Музыки не осталось, ни даже воя. И если
доживу до утра, придет откровение. Откровение –
хорошее слово, это значит: что-то откровило от
тебя по живому. 15. Никогда не привыкну к
воде, реке, верней сказать – междуречью. С
прошлого лета излюбленная моя прогулка – сквозь
острова, вдоль проспекта. Тогда еще не знала, что
ты здесь живешь. Горьковатый, вяжущий вкус дыма,
мои нарочито медленные шаги. В праздношатании по
городу есть особый шик, редко доступный ввиду
четко распределенного времени, где не гуляние, а
приближение к месту назначения, не утомленность
от созерцания, а усталость стоп. Гражданство под
этим небом, позволяющее никуда не торопиться,
означает, скорей всего, отсутствие дома.
Останавливаюсь на мосту через Малую Невку,
впрочем, не помню, но повторяю – какая-то вода
рядом с серым бездвижным воздухом, и от нее тянет
холодом. День несолнечный. Вокруг дурманом
сгущается молчание. Бросить
бы камень вниз, но круги, знаю, пойдут только
внутри меня. Из-под моста вдруг выскальзывает
восьмивесельная плоскодонка, возмущая гладкую
поверхность воды; гребцы раз за разом сгибают
упругие спины по команде Харона с секундомером в
руке. Лодка напоминает механическую игрушку, и от
ее равнодушного удаления мне делается скверно. С
моста машу им вслед на недолгое прощание – на том
свете и я была бы обречена галерным работам. Вода зализывает на
шкуре следы весел. 1-12 мая 2001 г. [1] Карл Массон, «Секретные записки о России и в частности о конце царствования Екатерины II» [2] В.И. Чистяков – актер (1943–1972). © Илона Якимова, 2001
|