Сердца бронзовый Гольфстрим

Вира ] О чем это я ] Майна ]

 

Разлюбить тебя нельзя, а полюбишь - колется…

Александр Гинзбург, «Канитель»

  

Знакомство с Гинзбургом ошеломляет – будь то контакт личный или же творческий, в силу избранного жанра также являющийся более чем личным – ошеломляет в первородном, военном значении этого слова. И, пока переживаешь за разбитый лоб, сразу невдомек уследить, что защитная броня давно уже вскрыта на тебе подчистую – где глаголом, где консервным ножом. 

Я ненавижу предисловия, и, будучи читателем, отвращаю от них лицо свое,  и сразу ныряю поглубже, в текст, куда не достает поверхностная струя предисловного филологического непотребства. Что, в самом деле, мне может объяснить про поэта плотоядная расчлененка на фигуры и тропы, сладострастный отжим из живого тела стихов аллитераций и точных рифм? Я все равно ничего этого не понимаю, умный разговор о поэзии неизбежно оставляет на языке тонкий привкус трупоразодрания, и тянет прополоскать рот какой-нибудь доселе не изувеченной авторской строфой. Нет, не до филологии мне нынче, мне что-нибудь попроще - например, о любви.

Так вот, о любви.

 Я не люблю, пользуясь чужим точным выражением, «мастеров гитарного ущипа». Содрогание струн в данном контексте подразумевает непременную трехаккордовость, поэтическую оригинальность на уровне среднего эстрадного шлягера, дефекты дикции и темперамент вареной рыбы. Когда в мою сторону несет исключительно запашком затхлой палатки пополам со вдохновенным воркованием «про мокрые кеды» - каюсь, я становлюсь брезглива. Понятие «человек с гитарой» (несмотря на искреннее уважение к лучшим представителям жанра, которые затем и - мэтры, что, собственно, были вне жанра как такового) для меня началось и закончилось на Высоцком. Я понимаю только, чтобы вот так - наизнанку, с мясом и кровью, без стерильных салфеток мещанского слащавого благоразумия - чтобы по нервам гуляли высоковольтные токи, чтобы воистину «из-под кожи сочилась душа». Однако не секрет, что подобные выкладки весьма трудоемки, максималистски наивны, да и вообще, в наш век просвещенной иронии не принято так резать себя на текст - в лучшем случае, допросишься талантливой имитации, и мучайся потом съеденной фальшью, словно осетриной второй свежести.

К моменту встречи с Александром Гинзбургом я твердо была уверена, что энергетических взрывов в пространстве больше нет. В околоземном вакууме - полный штиль. И впрямь - бессовестно не было выдано даже единого штормового предупреждения, прежде чем неопознанное небесное тело зашибло меня насмерть. Какое-то безжалостно прицельное попадание.

 

Знакомясь с этими стихами и песнями, с этим человеком, поначалу испытываешь трогательный восторг новизны, потом - боль приобщения к подлинной поэзии, и уже совсем после, когда минут волны, оставят тебя на песке оглохшей и опустошенной - тогда вот только мучительно задумываешься, была ли эта встреча высшим благодеянием или все-таки хладнокровной божественной экзекуцией. Потому что, глядясь в себя после этих стихов, вспоминая себя до - понимаешь: изображения не тождественны. Пока ты думаешь о поэзии, он перекраивает тебе душу. И шов уже не срастается, мучая рецидивами горьких истин.

Вот он, человек как будто не громадного роста, не то, чтоб невыносимой импозантности… А как все меняется, стоит ему взять в руки гитару. Он странный - он внутри больше, чем снаружи. В нем явно где-то спрятано пятое измерение.

Гинзбург с гитарой - это пробоина. Изнутри живого человека шквально хлещут крик, боль, нежность, любовь, одиночество, отчаяние - и все это на щедрой пропитке высокого, мистического мироощущения, в мощном бронзовом русле яркого русского языка - воистину Гольфстрим. Дамы бледнеют и влюбляются, мужчины пасут табуны мурашек между лопатками. Элементарно хочется встать из публики и кинуться грудью на амбразуру дзота, закрыть этот провал, умерить огонь… спасти? От кого - от себя, что ли? По опыту известно, на такую попытку он только презрительно скривит губы: «ну да - побереги себя?!». И вот он улыбается, вот он в новом тексте саркастичен и нежен, издевается или ласкает - и как-то забывается мгновенная жаркая волна беспокойства. Ах, кажется - пустяки, просто почудилось, просто…

Беда еще и в том, что для барда он возмутительно артистичен, сценичен. Если бы он пел и читал так, как поет и читает, исключительно по воле профессии - ему бы и тогда верили безоговорочно. Что уж говорить про теперь, когда он позволяет себе быть искренним.

 

Гинзбург - малая планета, и мне загадочны его орбита и обитатели. Предсказания безнадежны. Только когда он проходит вблизи Земли, шипя выплеском рифмованной лавы, отплевываясь протуберанцами новых песен - только тогда я с готовностью понимаю: финиш, в течение ближайших минут меня опять убьет. Гинзбург сам по себе - солнце прочих человеческих планетарных систем, и оставляет одним - ожоги на коже, другим - загар. Да в нем и хочется сгореть, неважно, что будет больно - это потом. Сначала будет тепло.  Первое впечатление о нем - зачастую девяносто процентов правды, и это любовь либо ненависть. Либо отторгаешь его, исколовшись, ободравшись от души о бугристую, шрамистую поверхность коры, либо можешь простить ему практически что угодно, вплоть до принципиально (на руку смыслу) небрежных, неточных рифм и сбоев ритма. Да и сам он, как полагается приличной планете, полярен. Он может быть безжалостно жесток к себе и читателю - он может быть предельно мягко-романтичен, до детской доверчивости и наивности; он, этот кислотной едкости острослов-рецидивист, в лирике потихоньку развертывает свой клубок броненосца, приоткрывая взгляду совсем незащищенные пятна тела, и тогда ноты щемящей нежности, исторгаемые им из текста, перехватывают горло на вдохе.

 

Правильный поэт познается мною по нескольким признакам, из которых два - наипростейшие. Не врать о себе и - писать о чужом так, будто это твое. Гинзбург честно блюдет оба правила, причем, блюдет бессознательно, исключительно по невозможности справиться с бронзовым Гольфстримом. Это воистину варварская, клиническая откровенность. Это какая-то дурацкая, благородная привычка быть крайним, принимать на себя контрольный удар, закачивать внутривенно чужую боль - так, чтоб после корежило и рвало стихами, стоном, криком, песней. Человек кричит, когда ему больно, когда он живой. Крик как признак жизни. Крик выходит из текста, как кровь - из ножевого надреза, пронзительной тонкой полоской в поисках, «кому дано ушей», и растормаживает, и леденит слух. Крик проникает в поры, как яд - в тело, по костяной игле слова, и после первичной анестезии  начинается колотьба интоксикации, параллельно таковой же авторской, но когда доза сходит - вдруг до странного хочется жить. Потому что в этих текстах даже ненависть, и та - от любви, от черного ее недостатка, от иноческого духовного одиночества; и этот жар любви требует жизни, как долга, разворачивая летопись великой человеческой надежды.

 

Платон сказал, что творения здравомыслящих затмятся творениями неистовых. Даже если он не говорил ничего подобного, это имело бы смысл произнести. В поэзии есть мастерство и есть сердце, плошка масла и пламя фитиля. Когда отходит морок священного сердечного безумия, можно, наконец, оценить работу ловца в самой чуткой из волчьих стай - в словах. У Гинзбурга-поэта совершенно феноменальная лингвистическая хватка, парадоксальная логика образных уподоблений, мощная смысловая основа текста. Его точность - не формальная, но значимая, зримая, его мироощущение самобытно, а речь в своем развитии и течении неожиданна - еще успеваешь иногда отследить направление грядущей рифмы, но где и как тебя подсадили на образ, остается только догадываться. А он, знай себе, строит и разрушает многомерные мистические конструкции. Он пишет на русском иероглифами. Вещи у него антропоморфны, люди с лихвой одарены шестым чувством, боги входят в душу, как к себе домой; легкая череда архаически древних цветовых пятен пронизывает сознание, воскрешая в потайных провалах легионы чертей и ангелов, и их пена подступает клубком к верхним границам рассудка - вплоть до ярчайшего проблеска света по главной вертикали. Мало мне встречалось в поэтах этой вот воинской доблести - до такой степени стирать границы между актом называния и актом творения, бытия, а Гинзбургу как будто совсем не страшно. Слово для него - оборотная сторона существования. Потому и заглядывать в него - тянет, словно в ночную тьму, в Хаос до начала времен; конечно, есть вероятность совсем пропасть, но, тем не менее, и - узнать самые, кажется, древние корни слов и вещей, все подлинное, правдивое, неназываемое, то, что даже он, зная, оставляет вне поля листа. И все-таки заглядываешь, а там внутри - море, и горизонта не ухватить глазом, Гольфстрим не удержать в   горсти. А дальше - либо тонуть, либо нырять и плыть, насколько хватит дыхания. Соленость океанской воды и соленость крови идентичны - вот оно, неоспоримое доказательство принадлежности человека Вселенной, той, что выходит из моря.

 Обидно, что к исходу собственного текста опять сознаешь: сказать о нем - мало, молчать о нем - больно.

Все как всегда.

Гинзбург наощупь колется, это верно. Но если уж удалось его полюбить - обратного хода нет.

 

01.08.2004

 

(C) Илона Якимова 2004

Вира ] О чем это я ] Майна ]



Hosted by uCoz