Дмитрий Коломенский |
Предуведомление читателю: Дмитрий Коломенский - петербургский житель родом из Гатчины, по образованию - филолог (РГПУ им. Герцена), в действительности - поэт, который иногда успешно думает, что он - бард. В первой ипостаси Коломенский публикуется в периодических изданиях и в сетевых проектах разного уровня, на протяжении длительного времени служил в должности главного редактора портала Стихи.ru. В бумажном эквиваленте представлен сборником стихов "День города", вышедшим в мае 2003 г. В бардовской ипостаси Коломенский имеет самое непосредственное отношение к клубу авторской песни СПб Политехнического университета "Четверг" и петербургскому фестивалю авторской песни "Топос", дипломантом которого является с незапамятных пор, так же, как и многих других фестивалей - бардовских, а равно и поэтических.
По улице с тонкой насечкой ветвей... Ручей, замерзая, блестит подо льдом... Я хочу завести кота Соломона... Пролетая над тем, что от них осталось... Из тишины не выжмешь ни словца... Да. Потом мы перебрались в город... И все-таки вновь возвращаюсь туда... Попытался дожить до седин - дожил до лысины... С предпоследним дыханьем рождественских бурь...
*** По улице с тонкой насечкой
ветвей, По небу с разводами чайного
цвета, По новым словам – невозможно
новей – По ветхим, что ветше любого
завета, По бронзовым, вбитым под раму
лучам Тяжелого зимнего солнца
читаешь То мысли, то звуки, беззвучно
шепча – Привычка – но знаешь: шкатулка
пуста, лишь Внутри неуверенно тлеет фольга Прозрачным огнем на штыке
Ганибалла – Острота, разящая, как кочерга: Всю морду разбила, а в глаз не
попала. ***Ручей, замерзая,Блестит подо льдом, Проходит косая С расщелиной-ртом, Рябина скрипит свиристелем. Мой дом почему-то Запомнился мне Зигзагом минуты На пыльной стене, Диваном, который застелен Бывает нечасто, А так, для гостей. Вот солнечной пастой На лак плоскостей Наносится зимнее утро. И можно глядеть из Квадратных глазниц На лоск гололедиц, На кровь плащаниц Небес с выражением мудрым. А Некто, который, Все зная, молчит, За плюшевой шторой В январской ночи Свой ход записал на листочке. Над пешками, слева, По черной косой Летит королева С железной косой, Снижаясь в намеченной точке. ***Писать эпистолы, элегии, стансы В кофейнях, в театрах или на
станциях, Жить в Польше, маленькой и
зелёной. И в жизни зелёной, и на карте
зелёной, И на работе, и при параде. Там зеленеют осенью клёны, Желтеющие в России, краснеющие
в Канаде, Оттуда зелёная строчка льётся, Сливаясь с весёлым змием
зелёным В такую мелодию, что сердце
бьётся В ритме возвышенном и
учащённом. Под музыку эту плясали кошки, Да что там кошки! - плясали мыши. Как хорошо, что живу я не в
Польше: Коту с этим именем в Польше не
выжить... ***Внешний мир. Поборов недоверье, Обнаружил, что нынче весна, Несмотря на сугробы за дверью, После выяснил: истина в том, Что он стал обладателем Дара, Что жена есть обычный фантом, Пропадающий после удара. Поделился, но вышел скандал. Затаился. Оставил занятья. С карандашиком что-то читал, Между строк оставляя проклятья. Мучил дочку, а раньше любил. Впрочем, зная, что дрянь и
нахалка, После криков «больной!» и
«дебил!» Справедливо хватался за палку. Бил несильно – могла бы и жить, Но, кобыла, не стала. И Бог с
ней... Санитары – хамье! Доктор –
жид!… Спеленали и бросили в боксе. Голодал, чтоб пустили домой. Зонд царапал нутро пищевода. Отзываться на кличку «больной» Почитал недостойным. Работа Продвигалась все медленней.
Стал Привыкать. А в окне за еловым Строем – поле как символ листа, Навсегда обойденного словом. ***Из нашей трубы утекает к шведам Не облаком, не клочком седым, А просто тянет себе следы, Ступая вслед, поспешая следом. А швед закрыл поплотней окно. Ему морозно и сухо, но Слегка тревожно: давленье
скачет, Да так, что, кажется, тронь – оно Материализуется в мячик. Сижу один. Голова пуста. Стекает слово на край листа. Скворчит яичница. Привкус прозы В лекарствах, в пище, в воде.
Представь Искусственную, как рубашка,
розу – Вот это и есть сегодняшний день. Чеканный ритм не дается – лень. Эмоций не ноль, а, скорее, минус. И время, застывшее, как слюда, Несет в себе холод и запах льда, Как пиво в пакете, как пышка
навынос. ***Пролетая над тем, что от них
осталось, Не осиливая путь – пролетая, Извлекаешь немногое, самую
малость, Разожмешь ладошку – пустая. Только и видишь, как медной
монетой, Прилипающей к пальцам, катится
лето, Где даже тень желтоватого цвета Слабо трепещет над почвой
нагретой. Ах, откуда эта склонность к
примитивизму У детей биндюжников и
книгочеев? Близорукое зренье выхватывает
из жизни Небо и землю – крупнейшие из
ячеек. Дальнозоркая память не смотрит
под ноги – На щебенку, врезающуюся в
подошвы На дороге, с рождения данной
многим, Покорившейся лишь святым и
дошлым. Впрочем, все они – вымысел
живописца, Карандашные линии, пятна масла, Неспособные медлить и
торопиться. Их тела сгорели, звезда погасла. Пролетая над Витебском,
задеваешь Белу, Проплывающую непобедимо То ли паром с реки, то ли снегом
белым, То ли облаком, то ли сладким
дымом. ***Из тишины не выжмешь ни словца. И если зверь на трассе, то ловца Уводит в неизведанные чащи, Где он лягает сучья на бегу, Храпит и ржет. Но слово – ни
гу-гу. И так все время. Или даже чаще. Из тишины не выжмешь… Я ее Выкручивал, как мокрое белье, И так и этак – все равно ни
звука Осмысленного – только скрип да
всхлип… И понимаешь, что серьезно влип, Что кое-что прозяпал и профукал. Из тишины (не путать с пустотой) Не выжмешь даже капельки
простой. На медленном огне ее, на быстром
Поджаривай – отпрянет в
темноту И будет на тебя глазеть отту- Да, как на злого кэгэбиста. Ты не звонишь. Я мучаю тетрадь, От бытия стараясь отодрать Щепу бессмертья, раз уж в деле
смертном Не повезло: Фрейд снова на коне
– Со всех копытных ног спешит ко
мне И пользует метафорой и метром. Но все без пользы. Зигмунд
ускакал. Околевает в лампочке накал. Тетрадь летит в ведро. А в
тишине то Лепечет, то щебечет, то поет… Но в этом хоре мне недостает Того, чего в нем не было и нету. ***Превращается в слово и звук, Как звонок, протрезвонивший
глухо Из бюро запоздалых услуг. Не имеет ни проку, ни толку Эта прочная верная связь – Жалит больно, кусается колко, Только в руки пока не далась. И покуда ответчик не помер, Не откинул истертых копыт – Кто-то вновь набирает твой
номер, Будто в дверь спозаранку
долбит: Просыпайся! Ни дел, ни работы, Ни великой судьбы – ничего. Слушай: голос дрожит отчего-то, Постарайся услышать его. Постарайся – и, может, за это Ангел с губ твоих снимет печать, Когда будешь, дождавшись
ответа, В поднебесную трубку кричать. ***выкреста, выскочку, иезуита! Если бы ты захотел, то легко бы вывел его из тюремного мрака, подсократив населенье барака на одного пожилого пиита… Макса Жакоба ведут под
конвоем… Но для тщедушного арестанта двое конвойных – излишество.
Двое! – где же хваленый немецкий
порядок? Масса охраны к массе субъекта – и получается цифра, константа. «Так экономятся силы наряда при исполнении», – думает некто
– тот, кто решил в земляную утробу вбить в числе прочих Макса
Жакоба. Переиграем – на хилого Макса нужно всего половину солдата: то есть, сапог, полыхающий
ваксой, руку и в ней – рукоять автомата, рот, чтоб кричать «хендехох!» –
все в порядке! Вот они шествуют улицей оба: Макс и
сапог-«хендехох!»-рукоятка. Так конвоируют Макса Жакоба. Тело есть храм – известное
дело. Задрапированный тканью в
полоску, словно леса для ремонта одел он. Но истлевают балки, стропила… Стал Макс каким-то ненужным и
плоским: мелко дрожит неустойчивый
купол, жаждой каморку рта затопило. Выглядит Макс безнадежно и
глупо: гвозди не держат, трещат
половицы, лагерной пылью пространство
клубится, швы протекают, расходятся
скобы…. Так разрушают Макса Жакоба. Сорок четвертый бьет, как
чугунка. Что ему Макс – гнилая времянка? Так что, когда из защитного
кунга выпрыгнет воин-освободитель – оптимистичный, как гамбургер,
янки – Макса не будет нигде. Обойдите все города, все дороги, все
тропы – вы не отыщете Макса Жакоба. Макса Жакоба – монаха, паяца, полухудожника, полупоэта – Боже, помилуй! Не надо бояться сплетен, оценок, критической
дури… Небо над Францией чистое –
нету, кроме разводов берлинской
лазури, в нем ничего. Никого нету, кто бы взял и помиловал Макса Жакоба. ***Илоне
Якимовой
зелеными пятнами лет. Ни Бога, ни гипнотизера на старую Гатчину нет. Ни Бога – подчистить,
подштопать, повыше поднять небеса, в бесформенный лиственный
шепот иные вплести голоса: имперские трубы и лиры, советский запетый мотив (но Бог отстранился от мира, надмирность свою подтвердив); ни гипнотизера, который, взмахнув перед носом рукой, цветастой обманчивой шторой закроет пейзаж городской: разбитые зубы балясин, раздолбанные этажи. Наш мир одинок и прекрасен в своем неумении жить. Быть может, обломки былого величия заражены уменьем выцеживать слово из самой глухой тишины. И что бы мы там ни брехали – мутирующая гортань отплюнется в вечность стихами, которыми платится дань, как будто бы грошиком стертым, за то, что вода тяжела, за то, что мы с Богом и Чертом глядимся в одни зеркала. ***Да. Потом мы перебрались в
город. Здесь вдвое жизнь дороже. Меньше
хочешь есть, больше спать. А в остальном –
без изменений: снег зимой, и осенью гудят ветра
– знаешь, звук такой особенный,
осенний – слышно здорово, особенно сутра. Нет. Не мучился. И дальний
переезд Не пугал. Охота к перемене мест? Вряд ли. Просто недостаток
сантиментов, пресловутый местный климат,
холод рук или вот еще – отсутствие
ферментов… Не пытался разобраться.
Недосуг. Да. Не сразу, но сумел войти в
контакт с местным ритмом. В общем,
научился в такт – не сбиваюсь. Выучился без
запинок именам мостов, каналов,
площадей, осенью хожу, не замочив ботинок, в феврале гриппую – все как у
людей. Нет. В театры не ходил. В музее
был – мамонт, шкура волка, чучела
кобыл – нет, не в кайф. Но дети, дети как
смотрели!. Им и кровь с конкретной
примесью воды, и отличия Кваренги от
Растрелли, и цветочки-корешочки, и плоды. Да. Хороший садик, школа,
институт. Дети. Где и жить им, ежели не тут? Не у нас же, средь полыни с
лебедою, Рядом с пыльным солнцем, на
зеленом дне Дворика, где дым листвою
молодою Пахнет, и где клены золотой
ордою Стрелы листьев шлют вдогонку
мне.
***И все-таки вновь
возвращаюсь туда,
|