1. Совершеннолетие |
- Да делайте же, вот мучение, - пробормотал Воланд... М.Булгаков, "Мастер и Маргарита" К философии постоянно примешивается запах тушеной говядины, наверное потому, что в последнее время я часто пишу на кухне. Так, знаете ли, банально – подобрав ноги на белом деревянном стуле, пододвинувшись к батарее, чтобы хоть как-то имитировать подобие уюта. И в голове кружат теперь две только мысли, носятся друг за другом, точно рыбки в аквариуме, смотрят круглыми глазами из-за стекла на людей. Первая: «Устала» и вторая: «Хочу домой». Обе не имеют никакой конкретной привязки ни к логике действий, ни к ситуации. Устала – а я и так постоянно погружена в поток тошнотворного, отупляющего утомления – ни выхода, ни продыха, ни просвета. Кажется, дальше некуда. Но значит, есть еще одно, более сильное состояние, если мозг фиксирует эту степень усталости уже чисто механически? До чего люблю все анализировать – просто спасу нет. И откуда-то опять вернулось давно утраченное, абсолютно мне чуждое мировоззрение «хочу домой»... Впору спросить: к кому домой, милая? Ведь очевидно, что не к себе. Понятие «дом» утеряно на той же ступени развития, на которой приобретена усталость – неведомо давно; и что оно может сейчас означать: четыре стены? место для ночлега? боже сохрани – уют? Домой. Это бред. Не могу туда хотеть – у меня же нет дома. И ничего нет, ни одной сколько-нибудь серьезной связи с землей, таящейся теперь под слоем снега; только стул, говядина, книги, чернила и недреманная система центрального отопления. Барахлит, но обеспечивает иллюзиями. В сумерках кухонной норы мерцают глаза и голубые маргаритки газовых горелок. Неделями могу отшельничать, не желая видеть ни одну живую душу. – Так нельзя, –
проповедует Паша обычно, – нужно уметь дарить
себе праздники. – Завьялов, –
отвечаю я в таком случае, – вот ты и есть мой
главный Новый Год. А хотя бы и день
рождения, и вся святочная неделя целиком: такой
он человек, что отсутствие воспринимается как
физический дискомфорт вне зависимости от
ненависти или любви. Знаю, теперь он ведет
обычный вечерний спектакль, Паша Завьялов,
чудище лесное, обожествляет шута и пьяницу, или
опять коварен, отчаянно жесток, или кольцом
штыков взят в Конвенте, и Демулен в растерянности
цепляется за него, и снова грим сглаживает черты
человека в лице актера; и все равно, в сутолоке
вокзала или метро, на улице, где сейчас снег,
следы времени и снова снег, тот же самый, в тишине
отдельного опустелого логова – я постоянно ищу
его голос, жду ладони, опущенной на плечо.
Положительно, общаться больше двух раз в неделю
нам противопоказано – похоже на любовь. Завтра
он отворит эту дверь, вернется, чтобы произнести
мною без напряжения сочиненные слова. Я уже не
пугаюсь своих предвидений, я вообще в последнее
время ничего не боюсь, кроме грамматики. Как
сказал по этому поводу любезный Николай
Александрович Гранич: «Тут уже не фантазия, моя
милая, тут лечиться надо!». Надо, надо, друг мой,
мне – как, впрочем, и Вам, но я пренебрегаю. Не
хмурьтесь, к тому моменту, когда я научусь
кокетничать, это уже будет нечем делать. А все
дело в поздней зиме, в тяжелой сессии, в
отсутствии денег, друзей, времени, в присутствии
чересчур свободной телефонной линии, в обе
стороны от которой – изнурительное молчание. И
надо где-то словить слова, робких пташек,
рассказать о жизни, честно, как я умею.
Приблизительно честно. Вообще, двадцать первый
год давался мне очень забавно, настолько, что
хотелось бы врать об этом. Да Вы и так не поверите,
дружище. Дни бегут, и вдруг
привет! – детские игры окончены, и мерзкое
ощущение взрослости подступает к горлу. Кровь теряешь, и с ней –
всякие надежды. Не до конца, конечно, и взрослым
полагается право на заблуждения. Двадцать один,
что делать с этим возрастом, ума не приложу.
Пододвигаюсь к переходу на качественно новый
уровень развития. Можно бы развестись, но для
этого сперва надо выйти замуж. Можно бы выйти
замуж, но это последняя глупость, какую мне
осталось испробовать в жизни. Дерево не вырастет
– декабрь на дворе, с сыном проблемы, дом, стало
быть, не состоялся, и что остается? Бумага – и я
выстрою из нее людей. Люди одиноки, будучи
самыми общественными животными. Необщественные
одиноки тоже, но у них нет выбора. Столкновение в
пустом пространстве не высекает огня, и плывешь
дальше, бредя о некой земле, вообще берегах –
зеленых, пастбищных, и хоть бы кострище
каком-нибудь, чтоб обогреться. Одиночество –
оно-то и делает животных общественными. Они
собираются в стаи, чтобы от него избавиться, они
глядят друг на друга, и сразу вдруг осознают, что
одиноки. И тот из них наиболее
одинок, кто наиболее обществен. В каждом
встречном видит он отражение своей тоски. А что любовь? Она
ничего не решает, наоборот, пронизана чувством
бессилия от невозможности слиться воедино, а
тела приносят успокоение краткое, сиюминутное.
Спектакль, тысячелетний обман. Я-то знаю;
например, Павел Георгиевич любим мною в
неофициальном порядке. И – ничего, только тьма,
тревожимая рана. О любви. Об этой
тишине, простертой вдоль квартала, глотающей
дождь, придавившей горло, когда залитый огнями и
говором людским проспект мгновенно отходит в
небытие, а ты стоишь на тротуаре, вовне, смотришь
на выход из города, мягкое одиночество
закутывает тебя с головой – ни слов, ни звуков.
Или очнешься в полуночи в пустой, да если б и не
пустой квартире, а сердце ломает грудь, мешает
дышать – дети называют это вдохновением. Тяжесть
времени тянем на хребте, пригибаясь, поскрипывая.
Еще шаг, два, десять, упрямо бредем по жизни,
пилигримы, комедианты. Позже и нас поймает
безупречная старость, и мы захотим крова, тепла,
уюта, подросших детей, чего-то определенного,
постоянного, чего были лишены за долгую
скитальческую жизнь, которая суть движение,
бесцельный самодостаточный процесс. Но в
движении нет постоянства, надежна бездвижность,
которая, Вы знаете, как называется. А теперь вот
совершеннолетие – неожидаемое, напрасное. Я не
свершена, не создана, бестелесна. Меня почти что
нет. То есть – почти что
есть. Пощупала воздух по сторонам от эпицентра,
убедилась – ничего, и даже глупые мысли к рукам
не липнут. А биологические потребности тела
неизъяснимы, оно желает существовать, хоть,
серьезно, не знаю, есть ли что в этом приятное. Для
быта нужен материал, крепкий, добротный,
внушающий уверенность, а не здешний холодный
расчет. Я абсолютно убеждена, что все это – игра.
Вы, я, они – все… Какая-то злостная, непоправимая
фантазия. И пришла к своему уму,
и сказала: создадим с тобой человека. Не
что-нибудь даже, пустяки – детеныша, такого
теплого, желающего любви. Облик, дайте мне облик,
полый, подвластный музыке флейт; я справлюсь, я
очарую, я все о ней расскажу, честно, о ней,
прекрасной, впитывающей мир одной поверхностью
кожи, о ней, совершенной по мере сил человеческих. Хорошо,
пусть будут у нее темные глаза, почти черные, эта
широкая кошачья переносица и взгляд, навечно
испорченный издевкой; здоровое гибкое тело,
волосы, полные бронзовых отсветов, и мои двадцать
лет, не отягощенные сомнением, пусть тоже у нее
будут. Способность любить, которой мне не дано; неспособность оказывать
милосердие, которой в совершенстве владею. И,
наконец – эта невероятная
возможность камертона, застарелый трагический
надлом, который постепенно обретает реальность
характера. Моего характера.
© Илона Якимова 2000, 2005 |