2. Зеркальце в кармане

Вира ] О чем это я ] Майна ]

 

Здравствуйте, хозяйка, простите, что мы без стука. Мы в дороге одичали, как чертова мать.

 

Е.Шварц, «Обыкновенное чудо»                                                             

 

 

Такая примерная девочка.

Все они думают что-то подобное и, конечно же, заблуждаются. Пусть не говорят потом, что не предупредила.

В меру – утонченная бледность, лицо смертельно наивное, милая, застенчивая улыбка, манеры культурной барышни. Если бы еще кружева-кринолины на этот фон, да в соответствующий интерьер – просто куколка, безобидная, чистая, нежная, весенний ветерок... А взгляд-то, Боже мой, какой взгляд бьется в полукружьях мохнатых черных ресниц – полный самого изуверского нигилизма. И соответствующие доспехи, разумеется: узкие джинсы, фактурный свитер типа медвежьей шкуры, армейские ботинки на протекторе... Ах, да, еще манера открывать дверь ударом ноги, от чего Гранич временами недоволен, а Завьялов неизменно улыбается.

Завьялов Павел – мой любовник.

Николай Гранич, по прозвищу Айзек – мой редактор.

Функции, знаете ли, уточняю, чтобы не было проблем с восприятием, всяких разночтений.

Что еще добавить, возвращаясь к вопросу о наружности: внешность в целом обманчива. Моя внешность обманчива дважды и трижды, впрочем, так же, как внутренность. Почки, печень, сердце работают чисто умозрительно, поскольку не от чрезмерного ведь здоровья делается у меня постоянное душевное расстройство? Или комплексы пошаливают, как говорит Гранич – что есть, то есть, скрывать не стану. Очень люблю шутить, врать и обманывать, а навранное почему-то воспринимать всерьез. В этом, кстати, состоит суть почтенной писательской профессии, чем бы мы были без вранья? Трагифарс – жанр наиболее подходящий, самый откровенный и тем непристойный, потому что от безудержного смеха непременно переходим к беспрерывным слезам; боги, придумавшие театр, чередуются очень верно. В самоотрицании есть мое существование, провокация, гнусная провокация в каждом слове. Ничему вслух сказанному верить нельзя; в воздух бросаю фразу, а глаза при том пустые, абсолютно, лишь только блики насмешки там, где должна быть искренность – и слежу исподтишка, понял ли кто? Так я шучу постоянно. Завьялов, в котором кроме любви ко мне есть еще мудрость сильного мужчины, это знает, ловит интонацию очень верно, но только из-за фальши, ему несвойственной, мне привычной. Гранич иногда пугается.

– Послушай, – говорит он не вполне убежденно,– этим не шутят!

– Почему?

Вопрос всегда сбивает его с толку. Этот утонченный поэт-алкоголик не по-хорошему изумлен нахальству моих манер. Но куда больше шуток его тревожит болезненная подвижность моих фантазий. Он побаивается; он, например, думает, что наше приятельство может избавить от необходимости жить персонажем. Наивно, честное слово; помешать мне врать не сможет ни одно сверхчеловеческое чувство. Рифмоплетное братство – лихой народ, проникаться любовью к нам означает терять рассудок, потому что писатель, в сущности – очень иудина должность. Кто-кто, а Гранич должен бы это знать первее прочих.

Ношу кольца, граненый хрусталь которых – для обуздания страстей, гранат – для гневливости. Аметист – кажется, от пьянства.

И есть у Айзека редакторский долг – задавать хитрые вопросы, умные, вплоть до нечестивого любопытства. Давеча спросил, где таких, как я, выплавляют, каковы размеры партии и цена за штуку, и не могу ли я устроить ему еще пару-тройку подобных знакомств. А он нежен на самом деле, слегка исковеркан профессией. Да знаешь ли ты, безразличное, безликое мое сокровище, сколько боли нужно было вложить в детский рассудок, сколько недетских стремлений и тем, жестокости, дурманящего честолюбия... Мир разворачивается вокруг меня, этот хрупкий мир со смещенными временными рамками, защитная капсула, возведенная ребенком вокруг себя, возобновляемая мною, постепенно взрослеющей и все более доверчивой, эти люди, лица, анормальный язык – они существуют вопреки естественным законам. И уговоры напрасны: так не бывает, не надо, навряд ли, в жизни все наоборот, навыворот, довольно-таки грязно и неприятно, так не бывает... Бывает. Не надо казаться умным. Чуть более, чем обычно, ведовства, прядь волос на виске отрезать, обжечь над свечой – и все исполнится по-моему. Провинциальный актер обернется рыцарем, бесом – худой зеленоглазый поэт. Потом я, конечно, замечу, что Ланцелот страдает простудой, и пойду подогревать молоко, найду шерстяной шарф потеплее, перестану наконец думать обо всех его несостоявшихся драконах и принцессах; потом я замечу, что Мефистофель погибает от туберкулеза, что после вчерашней пьянки у него мешки под глазами и лицо помятое, что он тосклив, одиночеством изувечен... Право, окружающий мир не слишком-то лоялен к моим капризам, в сущности, безобидным – наделять людей разнообразными красотами, им недоступными. А нужно как будто бы так немного.

Целый день проведя среди фантасмагорий, небо разукрашивая в самые необычайные тона, возвращаюсь домой вполовину немая от усталости. Раздваиваюсь – актерская личина и та, холодная, спокойная, насмешливая, что наблюдает за нею изнутри. Речитатив повторяю, мотивчик затверженный – дом-институт – и по дороге играю, играю искренно: «Дела? Конечно, прелесть моя, классно. Лучше некуда». А сердце мое сходит в сторону от привычного ритма – некуда хуже. И вот последние воздушные замки рассыпаются под прикосновением дрожащих пальцев,  и плакать хочется до чертиков. Очень хорошо тогда, если надежное плечо подвернется, и стану рассказывать-жаловаться:

– Конечно, устала. Весь вечер на арене, ты такого даже не видывал.

Паша только улыбается:

– Девочка, разумеется!

– Но ведь правда – ты работаешь на сцене, играешь. Можешь вернуться домой и снять свою роль как кожу, все, свободен, а я... Пашка, пойми, очень страшное это ощущение – не чувствовать себя настоящей.

И Завьялов тяжелой лапкой привлечет к себе, обнимет крепко, до блаженной истомы, успокоения, спросит:

– А так?

– Ну, если только так... – и я затихаю, как зверенок, пригретая его теплом.

 Лишь немногими моментами в жизни я уверена, что нахожусь здесь, теперь, сейчас. Вот, споткнувшись на бегу, мучительно похолодеть – что же рядом со мной обман и что есть живое? Страшная мысль посетила меня двенадцати лет: разве можно отличить сон от бодрствования, если боли подвержен даже во сне. Колкая, жалящая мысль, зашитая в коросту жесткого юмора, и все, что остается – только смеяться. А человек не терпит рядом с собой пустоты: он ее заполняет, мечтами или зловонием. Разрушенным иллюзиям присущ сладковатый запах тления.

Еще одно лицо выплывает напротив, слишком ощутимое для кошмара – Айзек:

– Брось, все это только игра, маска, интерфейс,– он мягко улыбается.

– Дружественный... Знаешь анекдот про лягушку – а вообще-то я белая и пушистая?

– Не белая, не пушистая, какая есть; нужно уметь принимать себя такой, какая есть...

– Ты, наверное, чувствуешь себя сейчас потрясающе умным.

Коля пожимает плечами – уж очень любит этот жест:

– Опять издеваешься? Напрасно, девочка.

– Нет, просто наблюдаю.

– Ладно, хватит врать.

– Что?

– Врать, говорю, хватит.

Есть такие потенциально жестокие люди, ни разу в жизни не ударившие ребенка, божью коровку не обидевшие – Айзек из их числа. Нет, ударить не ударит, конечно, но напугать может. Прежде чем растаять окончательно, на несколько секунд он кажется действительно существующим.

– Айзек,– говорю я тихо.

И марионетка вздрагивает на нитках, поворачивается вокруг оси так, чтобы я могла лицезреть застывшее лицо ее, мертвые глаза. Все мы – персонажи, никак не больше, не на что даже и рассчитывать. Вот я смотрю в зеркало, себя не вижу: за мною чуть поодаль – спутанные светлые пряди, изломанный взгляд, тяжелые черты. Протягиваю руку – и пустота скользит сквозь пальцы, Паша Завьялов уходит в небытие, на час вызванный к жизни моим пожеланием. Любой процесс, даже эту блажь воображения, можно формализовать, разложить на части, привести к безразмерному виду – то, что я называю технологией. Писательская работа – жуткая, черная и паскудная. Отчего уже на страдание человеческое я не могу смотреть иначе, чем наблюдая? – и это сидит в каждом из нас, хоть не всем довелось признаваться. Хрупкое пространство – вокруг меня или    суженное до минимума, заточенное в височную кость – наполнено звуками даже в отсутствие эоловой ноты. Эхо человеческих голосов кружит и дурманит – голосов живых и тех, кому живыми быть не привелось, кроме как моим соизволением. Своеобразная мания величия. Который год кряду разговариваю сама с собой – и неважно, кто произносит эти слова; время от времени подбираю занятного актера в собеседники, камень, дерево или собственного приятеля, о том не подозревающего. То, что в общественном транспорте забываюсь, шепчу стихи – полбеды, но уже ни секунды времени не остается на реальность. Завьялов – нервен, нетерпелив – пытается выглядеть суровым:

– Тома, хотя бы две минуты в сутки можешь ты думать не о словах – обо мне?..

Тамара. Так меня называют. Впору – грузинская царица, та самая, которая зла...

Гранич улыбается:

– Тамарочка, а какая ты настоящая?

А я знаю? Каждые три часа хорошо бы менять кровь, лицо и характер, поскольку прежние поскучнели. Но не выходит, к сожалению. Боже, лукавый Боже, ты, верно, заранее знал эту мою способность к вариациям и оттого намеренно лишил запаса съемных кож. Кстати, в детстве мне пару раз попали футбольным мячом по голове, так что причина постоянных мигреней и гениальности может быть где-то совсем рядом. Некоторые вещи все-таки беспокоят, бессмертие там всякое или любовь, которая суть обязанность, а повинностей я не терплю. Каждый хочет решить свои проблемы, ни один не хочет решать проблемы другого. Легкая неверность черт, доставшаяся от прабабки, обуславливает косоглазие, настолько незаметное, что иногда хочется предупредить. Шести лет научившись смотреть сквозь людей, демонстрировав способности на спор, продолжаю делать это и теперь. Подопытным не нравится, да и мне они тоже не слишком симпатичны. Узнав, что люди – не боги, предстоит научиться жить заново, на это тоже требуется немалое мужество. Я не хочу думать, что грязь, вонь, пошлость и есть смысл моей и всякой другой натуры, это лишило бы меня последних хрупких надежд. Сызмальства невероятно тщеславная, переболев всем – вплоть до костра Жанны Д'Арк, теперь объявляю крестовый поход против обыденной, родной, всем привычной мерзости. Разве не естественно это – сойти с ума или хотя бы умереть от любви? Как тяжело приходится бедняжке Завьялову, на буйную голову которого проливаются мои декларации. Он смиренен и прост, нисколько не способен на грозную вспышку – по крайней мере теперь. Я смотрю на него с сожалением: совсем не похож на Отелло. Кажется, от красоты жеста я бы даже позволила себя задушить.

И жизнь мою делят две болезни – поиск любви и стремление ее избежать, но, кроме слов, ни в чем не вижу ценности. Идеалом было бы равновесие, одиночество, равнодушие, они так способствуют совершенствованию стиля. За это, наверное, так люблю горный хрусталь, снимающий грязь моральную и физическую – камень, в глубине которого будто бы сгусток холодной воды. Мне бы такое полезное сердце... но где-то здесь трепетная нежность томится, требует выхода; порою вспышки чувств, патологически внезапные, долго сдерживаемые, всерьез пугают меня. Очень трудно все-таки изжить любовь к людям, остаться наедине с интеллектом. Иногда среди разговора в шумной компании я замолкаю и отдаляюсь, и только когда особенно настойчиво начинают теребить за рукав, отвечаю, кажусь внезапно разбуженной. Значит, опять какая-нибудь мысль подошла совсем рядом, поразила меня: смерть, например, или чья-нибудь жизнь сломанная, жизнь трижды чужого мне человека.  Лерочка Ржаницына, единственная подруга среди поэтесс, утверждает, что меланхолия выглядит на редкость привлекательно. Лерочка в принципе не соблюдает святых норм: прилично говорить о присутствующих.

По-прежнему многого опасаюсь: физической боли и перемен, но не тех, что выдумываю сама, а тех, что во мне производит время. С каждым днем ухожу от причала все дальше, не слишком тороплюсь возвращаться в ответ на крики родных; языческое море, неподвластное гибели, относит прочь. Наверное, нечистая кровь бродит во мне, и если не герцог, не флибустьер, то жуткое лицо беглого каторжанина оплывает где-то вдалеке, в веке восемнадцатом. Бабушка, чей мрачный искрящийся взгляд нес странную силу, вот уже в третьем поколении рушащую нашим женщинам счастливую семейную жизнь, любила меня за явную породу. Быть может, только я одна помню ее доброй. Пяти лет цеплялась ей за руки, за подол, глядела вверх:

– Бабушка, а почему у меня родинка вот тут, над губой?

– Черти целовали!

Ее обычный ответ.

В какое-то время я ей поверила и простых поцелуев больше не искала. Менее всего похож на черта светлоголовый Завьялов, если дерзостное веселье не плещется в глазах его, золотых под ярким солнцем.

Я слишком – наследственно – ценю независимость. Ради свободы вполне могу выучиться стрелять из лука, напялить скифские штаны. Вот только упоминавшийся где-то обычай выжигать левую грудь представляется мне по крайней мере нелепым. От «Русалочки» Андерсена я почему-то сразу перешла к дебрям греческих мифов, так и взрослея на протяжении нескольких лет среди возвышенных и нечистоплотных этих сказаний. Слово – Эрос – я вначале выучила, осознала – чуть позже. Долгие ночи  Афина Парфенос снилась мне – белая, в блистающем шлеме, но некоторая недосказанность была в ней, маленькая недомолвка. А вот когда на пороге юности моей, старости древнего мира, забрезжили вдали сияющие стены Кносса – все стало понятно, и втайне я вернулась на Крит, и брожу по теплой земле его, в клочья разорванной черным быком Посейдона.

А я еще, право, пытаюсь жить реалиями настоящего – сами видите, чего мне это стоит. Иногда пробую быть откровенной, один из постулатов Гранича я помню до сих пор. Сумасшедший гуру говаривал: «Откровенность – нечто большее, чем просто манера прилюдно снимать штаны». Он был прав, хотя и спохмела. Ничего из платьев, впрочем, снимать не стану; думаю, он и вообще-то говорил не об одежде. Гадальная колода уверенно лжет: совершеннолетие, кармический выбор и предательство, весьма вероятное. Насчет кармы можно спросить у Айзека, а предательство меня и вовсе не беспокоит.

– Пашка,– спрашиваю с надеждой,– а если я тебя брошу, правда – убьешь?

– Да нет,– вздыхает он обреченно,– не смогу, малыш, не сумею.

Логично. Я, наверное, тоже не смогу, хотя всякая угроза с моей стороны в адрес Завьялова на первый взгляд показалась бы смешной.

Мир целиком индифферентен, повторяю.

Зеркало, голубое, белесое, от прикосновения губ подернулось влагой. Темные глаза, Тамара Кайсарова двадцати полных лет, в общем – примерная девочка. Красива? Ну, мне это приходило в голову пару раз, не всерьез. Иначе было бы слишком просто. Недостатки? Дурой прикидываться не умею, за что несколько раз чувствительно били. Шило в заднице, братья – это дар Божий. А также: смешные ругательства, погрешность авторского стиля, неистовство языка. Очень памятлива, максимально спонтанна. В движениях – та хищная атлетическая легкость, которая предшествует броску.

Должно быть сладко из оболочки свитера, потертых джинс достать ее живую душу.

 Вон зеркало разбилось, побежало осколками со стены.

 

© Илона Якимова 2000, 2005

Вира ] О чем это я ] Майна ]

 



Hosted by uCoz