Танечка |
А потом
станешь уговаривать себя, уверять, что все
пустяки, мелочь, что сегодня – единожды, в первый
и последний раз, не из ревности, нет, ведь нужно
знать, что она затеяла, и тем уберечь от ошибки, и
как будто нарочно лежит оно вот так беззаботно,
на виду, на туалетном столике, точно приманка,
незапечатанное, на случай – вдруг вспомнится
что-нибудь, придет в голову добавить:
«Постскриптум: ветрено сегодня, к вечеру будет
дождь. Целую».
За десять
лет она не подавала повода; начиная со свадьбы, с
идиотски названного месяца, который медовый
настолько же, насколько и дегтярный, и потом
годовщины, праздники, будни, кухонное ярмо –
всегда это прекрасное, холодное лицо. Он не
помнил Лену иной. Хотя, может быть, теперь лгал
себе, попинывал память к нужному выводу, а
когда-то она действительно была тепла к жизни,
только постепенно убавляла огонь в светильнике,
и меркла, и уставала, и отдалялась, и под конец
пришла к тому, что видел он сейчас: прозрачные
глаза и тело, женщина, единственное прибежище
которой – книги. Но это немудрено при ее
профессии – искусствовед.
Наконец он
развернул клетчатый листочек: «Таня … » Можно бы
вздрогнуть, настолько был изумлен, почти
шокирован. Никогда не думал, что так можно
обращаться к любовнику. Письмецо-то, оказывается,
не стоило ни сердечного трепета, ни затрат морали
и совести. И если бы не странные, почти неуловимые
блики, появившиеся в последнее время в ее
спокойном, стеклянном лице, солнечные зайчики
собственной любви и тайны … Он вновь поглядел в
листочек: «Таня, ближайшие
две недели не жди от меня вестей – стану думать
обо всем, что ты рассказала. Разве это может быть
всерьез? Нет, ты, конечно, шутила, а так нельзя: все
вещи человеческие, тонкие. Ничем не оправдаешься,
ни тем, что хотела поразвлечь, ни юмором, ни
философским отношением к проблеме. Но мне
почему-то грустно. Жизнь пуста, и я в этом
виновата кровно, неискупляемо, некого обвинить.
Не пиши, погоди, пока отзовусь первая.
Елена». О чем же
она так несправедливо, совершенно общим образом,
чтобы невозможно опровергнуть – что жизнь пуста?
Детей нет у них, верно. Когда-то давно
заговаривала, но не настояла. Женщинам видится в
этом писклявом комочке плоти почему-то залог
надежности, постоянства, смысла, быть может,
когда в другом разуверятся; а здесь – ни минуты,
чтобы задуматься: вопли, кормленье, пеленки,
купанье, игры, и всякие материнские глупости,
которые заставляют их сюсюкать над режущимися
зубками. Это же счастье – ни мгновения для себя
самой, для крамольных мыслей, это же
заполненность. И потом – любовь, некая
уверенность в завтра, полная принадлежность,
короче то, чего не могут требовать от мужчин; ведь
они надеются, что существо пробудет подле лет до
пятнадцати, покуда не начнутся проблемы с кожей и
выкрутасы в характере.
Вечером он
долго любовался узкой прядью, вьющейся вдоль
склоненного лица, заправленной за ухо,
светящейся жемчужиной в мочке. Пробормотал: – Знаешь, я
начинаю жалеть, что у нас нет ребенка. – Правда?
Наверное, это было бы замечательно, – сказала
мягко, словно чужому, с той улыбкой, о которой
единственное, что можно сказать – она есть. –
Боже мой, так голова болит сегодня. Он кивнул,
чувствуя в крови тяжесть; нет, не о детях игра.
Едва прожил две недели в ожидании следующего
письма. «Таня, правда, я
и не знаю, о чем с тобой говорить. Мне кошмарно,
страшно, холодно, и не могу ничего придумать.
Почему такая несправедливость именно со мной?
Врать не умею и не хочу, напрасно твердят, будто
научиться нетрудно. Не в чем упрекнуть себя, не в
чем упрекнуть других, а в целом – Бога
благодарить не за что. Вот оно, самое мерзкое во
всей истории. Будь я фаталисткой – плыла бы
поверху, не задумываясь, но ведь сама знаешь, что
в наших водах не тонет. Бедной рыбке душно в
аквариуме… впрочем, ихтиологией ты не
интересовалась никогда. Отвечай честно и не смей
лгать: что, я действительно не выгляжу взрослой,
старой? А правда, тебе нравится мой фиолетовый
жакет? Так и быть, вышью тебе шарфик к именинам,
тон в тон.
Лена ». Вот они
насквозь – о барахле, о домашней живности. О
любви ни слова, и это должно бы вроде успокоить, а
раздражает, точно монотонная капля воды на лоб:
ведь, значит – и о нем ни слова, словно и нет на
пальце обручального ободка. А, казалось бы,
золотая тема для обмусоливания с подругой –
недостатки благоверного, хотя и не мог он сходу
припомнить их у себя больше пятнадцати. По
крайней мере, ничего серьезного, что давало бы
повод к словам: «кошмарно, душно». Между ними что
– если не любовь? Тогда и все чувства вообще
должны смешаться в грязь, потерять название.
Десять лет в плену ее тонкого профиля, на что
жаловаться? Почему не поговорить, не попросить,
неужели не понял бы, никогда не закабалявший
кухней, умеющий помогать, проводивший с ней все
свободные вечера, в несвободные – тосковавший?
Вместо этого – пожалуйста, сочиняет откровения в
адрес какого-то чучела, как будто на службе не
надоела ей писанина, на работе, в каком-то чудном
Фонде, заказавшем ей комментарии и вступительные
статьи, в офисе пластика и металла, где предается
своим филологическим грезам, позволительным
только благодаря его зарплате, бизнесу, строго
говоря, замужеству. Без четверти девять по утрам
они садятся в машину, восемнадцать ровно … а вот
забрать получается не всегда, и кто знает, какие
внебрачные мысли, чудесные, как яблоневый цвет,
кружатся в голове, покуда за контролем не
слизывает ее эскалатор и тянет вниз, под землю –
продрогшую, тоненькую, со свечой во взоре и
томиком Катулла в руке. «Таня, ты не
должна, не имеешь права так думать. Несмотря на
очевидные проблески кокетства, я всего лишь
пожилая ханжа, которой только и надо: дожить век в
окружении мужа да кошки. Не говори о возрасте, не
в цифрах дело. Просто все опротивело до крайней
степени, кроме, может быть, интереса к тряпкам,
косметике, и то – несколько апатичного, потому
только, что он должен быть. Ты была абсолютна
права – это о скучном детстве, печальной юности,
но жизнь всегда предлагала мне мало развлечений,
а, возможно, я неверно ее поняла. Теперь трудно
что-то менять, даже нелепо, все равно, что с моим –
как ты говоришь – фарфоровым лицом монахине
отправиться в стриптизерки. Ни призвания, ни
шарма, ни профессионализма тем более. Нет сил на
перемены. Странно уже то, что я пишу тебе. А
Гамлету предоставь умирать без нас – он не
отпустит меня одну, хотя сам мужественно
засыпает лишь к концу второго акта». Что
поделаешь, он не любил театр, но бывал там ради
нее с непременным посещением буфета, выбором
пирожных. В антракте терзался каждым мужским
взглядом, тянущимся за ней вслед, и втайне всю эту
культуру считал утомительной. Кино также не
стоило внимания при наличии видео, в музеях
откровенно скучал; но это не значило, что,
вернувшись домой, им не о чем поговорить,
напротив, то были хорошие семейные песенки с
припевом: «Да, милый!», и если бы однажды не
услышал этой тихой, мелодичной идиомы в ответ,
наверное, небо грянулось бы о землю. И вот
толковали о погоде, о портьерах в гостиную, о
деньгах, о том, стоит ли завести кошку, о его
работе, о неверном курсе правительства, и
«спасибо за ужин, душечка» – он засыпал в кресле
под спортивную телепередачу, оставляя ее сидеть
у стола, в мягко разлитом ламповом свете, за
кропотливыми комментариями к античным авторам.
Возможно, когда-то они говорили о чем-то другом,
давно, в первые дни, в первые часы первой встречи,
что-нибудь смешной расцветки чепушистое о любви
и звездах, ерунду, которую все дамы предпочитают
мороженому … Он не мог припомнить. Девочка
несправедлива, с какой стати жизнь несчастлива?
Так стало
их двое ожидающих на один адрес. Он даже для себя
не стремился оправдываться, а она по-прежнему
оставляла откровенности безнадзорными. Таниных
писем не читал, во-первых оттого, что не
интересовался симптомами стародевической
шизофрении, а во-вторых (хоть можно бы и сменить
нумерацию), Лена редко забывала их на виду. Только
однажды с отвращением он видел пару строк весьма
неразборчивой руки, что-то вроде: жизнь дана
вместе со свободой, не пользоваться ею преступно.
Типичный феминистский бред. «Танечка, как
хорошо, что ты у меня есть. Это такое
освобождение, такое счастье, будто ключик
подсунули мне под дверь, поманили наружу … И вот
я вышла – ты снова права – лисенок, который в
клетке родился и рос, и потому в зеленой траве
ничего не смыслит. Спрашиваешь,
чем занимаюсь? Дружок, все тем же, прорабатываю
Овидия, третью книгу «Искусства любви». Он
страшно мудрый старик, все-таки. Есть такие
строки … просто ослепление, будто, знаешь,
где-нибудь в библиотечном фонде, вытирая пыль,
откроешь старую книгу, а там между страниц –
роза. По ночам мне снятся латинские фразы,
длинные, как собачьи цепочки, и на концах тявкают
Купидоны, Вакхи, Венеры. Не смейся, это правда,
такая профессия. Шью себе
платье, зеленую прелесть. Понравится – дам
поносить.
Целую». Застав в
очередной раз счастливой над клетчатым листком,
одним из многих, таких, в сущности, для него
безобидных, но почему-то шестым чувством
вызывающих подколенную слабость, спросил
неуверенно, и в этой интонации, она знала, крылись
все черные признаки надвигающегося скандала: – Ты стала
часто писать письма … Кому? – Подруге,
– она пожала плечами, уронив неприятную складку
у губ. – Прочтешь? И
протянула конверт тем отчаянным, измученным
жестом, который дерзок лишь потому, что терять ей
нечего. – Ну, что ты! – он отступил,
поморщился. Читать эти слова еще раз – увольте. –
Я ведь так… Просто интересно. Где ты ее откопала?
Или еще институтская? – Нет,
нашла в газете, по объявлению. А про себя
отметил, что отвечать ей все-таки неприятно,
потому сел напротив, зажег сигарету, как прелюдию
к долгому разговору: – Вот как?
Ну и что она … из себя?
Если не секрет. Она
дернула ленивый локон у виска, вспоминая: – Даже не
знаю … Тоже любит искусство, математик, умница, с
прекрасным вкусом, с такой … фигурой, – с
сомнением кинула взгляд, заплутавший в дымке от
сигареты. – Симпатичная, тебе бы понравилась. Он
поперхнулся воздухом, вот нахальство: – Честное слово, мне всегда
было наплевать на твоих подруг … в этом смысле.
Но сначала раз в две недели, затем – в неделю … – Ты начал считать? – Невольно … Раз в три дня,
тебе не кажется, что это чересчур? – Боже, –
она помолчала минутку, и в стеклянной маске
поползли морщинки усталости. – Я понимаю, тебя
раздражает любая вещь, которая отвлекает мое
внимание в сторону от дома, но … женщина? – В наш век не является
препятствием. Если бы она
улыбнулась, он знал, на что бы это было похоже –
блеск, бегущий по краю склоненного лезвия. Но она
осталась спокойной. – Нет, видимо, я слишком
примитивна. В институте ругали за узость
кругозора … И потом, это мерзко. «Ты
спрашиваешь, Танечка, как к тебе относится мой
муж, вот, сообщаю – очень тобой интересуется.
Полчаса недавно выспрашивал меня о твоих явных и
скрытых достоинствах, ныне обеспокоен. Валера,
видишь ли, полагает, что моя любовь к тебе
противоестественна, так сказать, нарушает все
нормы пола. На мой-то взгляд – наоборот, все очень
логично, закономерно. Может,
тебе покажется странным, что хвалю его? Неверно. Я
многим ему обязана, если возможно семейное
счастье, то, наверное – только
с ним. Он меня кормит, поит, одевает,
причем роскошно, он – как это называется? –
содержит меня. Кстати, не понимаю, почему после
штампа в паспорте жить на деньги мужчины
прилично, а до… даже изобрели особый термин.
Выходит, брак, подруга – всего лишь купля –
продажа. Так или иначе, я с ним живу, я к нему
привыкла, он – мой дом, но только один скромный
недостаток, из-за которого все теперешнее
существование – в письмах к тебе … Знай заранее,
едва ли бы вышла замуж. Нет, не смейся, разве тебя
ревновали, что ты об этом знаешь? Твои
благоверные мягко журили – только-то. А мне не
стоит менять прическу, покупать платье без
подробного предварительного отчета, иначе
вопрос: «Для кого?». Шесть лет мы говорим о погоде,
о работе, так далее; и нельзя замолчать, Валера
спрашивает: «О чем ты думаешь?». Я отвечаю: «Ни о
чем». Смешно было бы сказать правду ». Значит,
ревность, краткое словцо. А что знает она о ней,
благая, оплетенная латинскими
словоизвержениями? Конечно, он виноват сам; но
все – работа, деньги, дом, точно стенки,
охватывающие ее, уютный кокон – были возведены
постепенно, от нестерпимой боязни, что однажды
вырастет, станет сильной без него, улетит … а
из-за этого надобно гнездо превратить в клетку.
Надоели вопросы? Хорошо, можно не докучать. И тем
не менее, как зверь плетку, страстно ненавидел
теперь эту глупую, вздорную девку, чьих писем
ждет она с таким нетерпением. Почему, за какие
грехи обречен он вымаливать ее интерес, вечно
получать крохи – последним? Разве диалоги,
цепкий взгляд, чуткая слежка, принятые ради ее
молчаливого, холодного совершенства, ради
безопасности ее и спокойствия – преступление? В
прошедшую неделю все чаще ему хотелось ворваться
к ней со вскрытым конвертом, обвинить в
несправедливости, выжать страх из неизвестно с
кем говорящих глаз. Вместо этого, возвратясь с
работы домой, промокший по вине забытого зонтика,
пропахший весенней влагой, поймал плечи ей,
вышедшей встречать, опускаясь лицом сперва в
волосы, затем – к шее приникая: – Никто мне не нужен, кроме … – В мире есть уйма интересных
вещей … кроме нас, – молвила так просто, не затем,
чтоб обидеть, мягко высвободилась. Намотать
бы на кулак эти кудри, с силой кинуть ее в коридор,
чтобы вслед за глухим ударом медленно сползло по
стене хрупкое тело. «Однако
ты становишься феминисткой, моя милая, а в начале
нашего писчебумажного романа как будто
попахивало домостроем. Я горжусь. Вот что значат
разговоры с неглупой замужней женщиной …
Успокойся, моя хорошая. Валеру я не боюсь теперь
– ужасно боялась прежде, хотя и не бил никогда. У
него это не принято. А если серьезно: в испуге
какой прок? Он все равно сильнее, а я –
фаталистка. Он рассматривает мою жизнь на свет,
как вино, затем пьет; чувственное наслаждение
вещью. Любимой вещью – отдадим должное. Мой
каждый шаг под контролем, а когда вынужден
уезжать по делам – спорим! – научает следить
друзей. Хотя друзей нет у него – на всякий случай,
сама понимаешь; или я их не вижу, не бывают у нас.
Поэтому, Танечка, я презираю осторожность,
осточертели истерика, ревность, сцены, наплевать,
как расценит он появление новых туфель или
улыбки вне расписания – пусть даже отступит от
«кодекса небития». Если десять лет кристальной,
без напряжения верности не
являются достаточным, очевидным аргументом – не
знаю, что и думать о пресловутой мужской логике
(тебе-то она знакома еще ближе). Иногда я
представляю: вот бы уехать куда-нибудь на край
света с такой, как ты, устроить уютный дом на
двоих, и никаких мужиков к себе не пускать. Мечты,
мечты. Спасибо за твою типично женскую
солидарность. Целую». Распечатала
конверт, усмехнулась: – Ну вот, Таня просит довести
до твоего сведения, что ее намерения в мою
сторону – исключительно чисты. – Хорошо … прости, – укусил
сигарету сердито. – Тогда я пошутил неудачно.
Теперь ты намерена сделать из меня посмешище? – Что ты, милый! Апрель
проходил, выплевывая на тротуары последние талые
снега. Боже, как красива, красива – юная. – Значит … Таня – зовут твое
сокровище? – уже включаясь в игру. – Привет ей от
меня. Улыбнулась,
и в том, с каким счастьем – само по себе
предательство. – А что же,
ты с ней никогда не видишься, одни только письма? – Не
получается. Она – на работе и дома, никакой
передышки. – Семейные
проблемы? – Скорее,
их отсутствие. В разводе, больная мать, тридцать
шесть лет … – Ясно.
Есть у нее кто-нибудь? – Не знаю
… Не говорит. Но похоже, она в мужчинах
разочарована. Он
вспомнил было недавнюю шутку, но вовремя осекся,
второго раза Лена не простит. Вздохнул: –
Страшненькая, наверно, твоя Таня? – С чего ты
взял? – Одна, и
тридцать шесть, и умница. – Нет, –
она призадумалась, – очень милая. Мне нравится. – А ты
незлобная, Лен, ты – редкий цветок. – Ладно, –
прищурилась, – значит, привет? И
наклонила авторучку. «Как
видишь, Танечка – перемирие. Не знаю, надолго ли.
Если честно, без философии – я бы простила все,
быть бы мне уверенной, что насовсем. Нет, снится,
наверное: с понедельничка –
опять сыщицкий труд, изнурительное дознание,
едва ли не обнюхивание одежды: ты для меня этими
духами не пользовалась, хотя знает, что ложь, что
сам их дарил, что у меня – всего-то хорошее
настроение. А если хорошее – отчего, а? Скрываешь!
Некоторые люди настоятельно заслуживают, чтобы
жена гуляла. Но если к этому неспособна – увы! –
так свой век и проживешь дурой. По-твоему,
поговорить с ним. Танечка, бесполезно!
Алкоголикам в пищу какой-то порошок подсыпают
без ведома, а это – неизлечимо. Да пробовала я,
честное слово! Когда-то даже на сцены отвечала
соответственно. Теперь надоело, самоустраняюсь.
Пусть все движется без меня». Письмо
прочел, обуреваем смешанными чувствами, многие
из которых не то, что смешались, а и посетили его
сегодня впервые. Сначала негодование – она еще
вздумала прощать, хотя, видит Бог, виновна своим
совершенством; потом липкокожий страх – он ей не
нужен, не нужен, она открывает клетку; и наконец – тяжелая, воющая тоска,
нежелание сознавать объективную реальность
потери. Вот что означало отдаление, этот гаснущий
светильник. Осиротелость оказалась сильнее
мнительности, скупости чувств, жажды
собственничества. Девочка права: разве за десять
лет подозрение хоть раз оправдалось? или
приблизилось к оправданию? Она
встретила вечером, она теперь улыбалась часто: – От Тани тебе привет! – Да, спасибо. Ты верно
сказала: она хорошая, – он устал, и противно
скулило сердце. – Лен, золото мое, теперь я буду
совсем другим, ладно? Два месяца
спустя супружеская пара прощалась на перроне
Московского вокзала. Женщина, скорее
хорошенькая, чем красивая, покуда скучала,
наоборот – когда радовалась, и мужчина,
измученный тревогами и необходимостью отъезда. – Валер, по
крайней мере, это ненадолго. – Да, милая
… – он окунул губы в мягкие, текучие волосы, –
только тебе будет тоскливо, все время одна…
Знаешь, что: пригласи-ка свою Таню, пусть хотя бы
недельку поживет. – Не знаю,
будет ли ей удобно, – она привычно поправила
разлетевшуюся прическу. – Во всяком случае
начнем дружить, может, куда-нибудь выберемся… – В театр,
– подсказал он с усмешкой, – со мной-то, наверно,
не больно весело, Лен. Впервые не
тяготило уезжать; «кстати, старушка не подпустит
к ней мальчиков», и почему-то нарисовалась
язвительная жердь с кошмарным личиком, чьи
конечности наставляют синяки неосторожно
приблизившимся. Волшебное зрелище. «Господи,
неужели сбудется?» –
она несколько секунд смотрела в небо, на летнее
солнце, а когда опустила глаза к мужу – они были
слепыми, полными слез: – Не говори глупостей. Мне
грустно. Сперва она
долго махала призраку в вагонном окне, затем
глядела вслед удалявшемуся поезду до тех пор, пока он вовсе не
уменьшился в точку, и самый звук движения –
тревожный, дрожащий – не умер в воздухе, словно
боялась, что против всех правил экспресс за
каким-то чудом повернет назад. Так, проводив
дольше, чем положено, наконец обернулась к
городу, к началу перрона, взглядом вынула из
толпы: – Таня … Танечка! Тридцать
шесть лет, фиолетовый шарф, фигура, долгополое
пальто – и эти руки собрали в горсть ее, точно
глину, покуда не вскрикнула, все еще не размыкая
ресниц, слепленных влагой, поймала на ощупь губы,
в которых утратила вмиг солнечный полдень и
Московский вокзал, и всю холодность, стеклянный
блеск чела, и нервно, совсем по-голодному гладила
густые темные волосы, чувствуя одно – какую-то
бездну, куда летели их сплетшиеся тела. У Танечки
были умные, смешливые глаза и восхитительно
небритые щеки.
7-16.04.99
© Илона Якимова, 1999
|