Анна Гершаник

Вира ] На форзац ] О чем это я ] Майна ]

Предуведомление читателю:

Анна Гершаник - поэт, автор книги "Осколки речи", вышедшей в 2003 году, к которой мне в свое время посчастливилось написать предисловие, человек, безусловно достойный внимания самых широких литературных кругов, поскольку, на мой взгляд, она обладает совершенно уникальной, самобытной поэтической интонацией. Эта речь, воплощенная где в классический канон, где - в почти небрежный метр - едкий сплав горечи, боли, иронии, нежности, гнева... Анна Гершаник живет в Керчи (Украина), имеет высшее филологическое образование, публикуется на различных сетевых ресурсах (Стихи.ru, Поэзия.ru, Рифма.ru). Неоднократный лауреат сетевой премии НЛС (Литер.ru).

 

Осязая камешек-горошину...

БАТЮШКОВ

Прекрасный принц завел: "to be or not..."

СТАРЕЮЩАЯ СОЛЬВЕЙГ

ПАМЯТИ МАРСИЯ

ДЕТИ

ДОЙНА

РАЗГОВОР С ПЕДАГОГОМ

Мама, осень надкусила яблоко...

Позавчера по городу проскакали скифы...

Понимаешь, живу в Зурбагане, бегаю по волнам...

Мы умели плавать, рыбу ловить, водить суда...

Она начинает. Она говорит, говорит...

Твое письмо опять летит ко мне... (Леониду Гуревичу)

Сперва беспокойство...

Барух, ты не прав! Натянув поводок короткий...

Цыганские тропы российских стихов...

 

 

***

Осязая камешек-горошину

Черной глубиной немого рта,

Речь моя, начнемся по-хорошему,

Задрожим мурашками хребта.

 

На квадраты мраморные высыпем

Звонкое неровное драже.

Речь моя, начнемся – хрипнем, высипим –

Как не начинаются уже.

 

Каменное небо голос сплющило,

Высосало звук, и оттого

Нет ничтожней гласа вопиющего,

Нет благословеннее его.

 

 

 

БАТЮШКОВ

 

И мнит, что слышит струй кипенье,

Что слышит ток подземных вод…

Тютчев

 

Бряцает бог на безголосой лире.

Закатом плавятся дома.

Как много понимаешь в этом мире,

Сойдя с ума!

 

Пускай иной идет на плаху

Иль странствует – не знать ему вовек,

Как любопытно вечность бьет с размаху

По голове,

 

Какие бездны смотрятся ночами

К тебе в окно!

А что былые песни отзвучали,

Не все ль равно?

 

Кувшин разбит. Слизнул осколки

Бездонно-черный рот.

Куда ты шел? Что нес? Как долго?

Кто разберет…

 

Уходят в небо тысячи ступеней.

Шепнули: «Лезь» – полез.

Но шепчет на ухо не спесь, не Бог, не гений –

Болезнь.

 

 

***

Прекрасный принц завел «to be or not…»,

А значит дело швах – не по пути нам.

Из всех семи мне неизвестных нот

Он выбрал ДО и прояснил картину,

Добавив ноту СТА и ноту ЛА.

Ну, как дела? Пока не родила,

 

Хотя могла бы. Вечность не порок –

А значит, не в моем распоряженье.

И то, что здесь мелькает между строк,

Окажется при сильном приближеньи

Стекляшкой пошлости, песком души –

Для вечности все средства хороши.

 

Принц выслан в Данию – на корабле

В сопровожденье пары гильденстернов.

Пускай твердит: «Совсем проела плешь…

Да хрен ли в ней? – законченная стерва…»

И, жидкой прядью плешь свою прикрыв,

Уходит в пиво-водочный заплыв.

 

Я ненавижу собирать цветы:

От них разит безумием и сеном.

Светило оборвалось с высоты

И, напоровшись на антенну, село.

Театр уж пуст. Сгустилась тишина.

Ни драмы, ни романа. Сплю одна.

 

 

 

СТАРЕЮЩАЯ СОЛЬВЕЙГ

 

Почему-то хочется вновь и вновь говорить с тобой,
Зная, что ты не слышишь, ты далеко.
Слова закипают в горле, торопятся наперебой
Выкрикнуть очередную пошлость, сдобренную тоской.

Все же любовь удивительно нехороша –
Ни ума ни фантазии – переходящий шаблон.
И главное, непонятно: то ли поет душа,
То ли прима-сопрано насилует голос, и он

Тянется над побережьем – звучен, но до смерти стар;
Подкидываешь его вверх – он камнем падает вниз.
Но как остановишься? Пою. Зритель устал.
Зевает привязанный к мачте проезжий Улисс.

Ждать не имеет смысла – старух не хотят
Друзья скандинавы, не только мой милый Пер:
Приятель Генрик – в соплях с головы до пят,
Приятель Эдвард – во власти каких-то химер.

Подружки опротивели: что ни судьба – желе,
Патока чувств, томленье, воск ночника…
Пенелопа ткет, Лорелея сидит на скале,
Ифигения плачет, Ярославна кычет. Тоска.

 

 

 

 

ПАМЯТИ МАРСИЯ

 

Желтая флейта, поющий тростник…

Этот напев сам собою возник

Из сочетания слов.

Ветер подул – и послышался свист,

Будто играет воздушный флейтист

Меж почерневших стволов.

 

Мой похотливый коричневый друг,

Взгляд твой беспечен, мотивчик упруг,

Свищешь себе же во вред –

Вон на пути твоем легком стоит

Мстительный гад, записной фаворит,

Мраморный бог-кифаред.

 

Что ему твой непонятный язык?

Вой – его голос, и взгляд его – зырк.

Щурится исподтишка:

Кто здесь не верит в его торжество?

Кто недоволен? Кто ценит его

Ниже печного горшка?

 

Ты, ради песни не рвавшийся в бой,

Чтивший Вэрлэна, ценивший Рэмбо,

Шкуры не смог уберечь –

Вот она свищет на теплом ветру.

Музыка флейты – смертельнейший труд,

Перекрывающий речь

 

В этой кумирне, где "петь или жить" –

Выбор. Над солнцем горгона кружит.

Гидра в пруду разлеглась.

Змей выползает из черных колец.

Рыщет рычащей эпохой стрелец –

Страшен, полутораглаз.

 

 

 

ДЕТИ

 

Дети Агари давно негодуют на нас:

Так, пустяки – перепалка из-за наследства.

Только и слышишь, что снова взорвало фугас

Их навсегда оскорбленное кем-то детство.

 

В нашей песочнице – свара из-за песка,

Из-за лишних куличиков, из-за ведерка.

Кто виноват, что земля тесна, узка,

Что стирает нам души своей каменистой теркой?

 

Слыша проклятья, спешат из соседних дворов –

Слезшие с пальмы, с печи, от станка, от сохи ли –

Дети чужих матерей, и горит, суров,

Взгляд отчужденья – в спину детям Рахили.

 

Что это: детский мир или детский дом?

Слишком жива голова на заточенной палке,

Черные мухи летают с таким трудом,

Будто пришиты к воздуху нитками Парки.

 

Где мне укрыться от детских звериных лиц,

От ударов кипящей недетской злобы?

Разве лишь там, где в высокой траве разлеглись

Самые мирные дети – дети Ниобы.

 

 

 

ДОЙНА

 

Наши цвета – золотистый, коричневый, бежевый –

Жареный лук, румяная рыба, хрустящий вечер.

Беженка, сидя в золе, повторяю: «Где же вы? Где же вы? Где же вы?»

Слышится: «Где же я? Где же…» Не части – осколки речи.

 

Это жаргон, то есть идиш – немецкого пасынок.

Отчим посмотрит прищурясь – и слово сожмется в кричащий от страха холодный комочек.

Сколько веков мы служили рудой для потных побасенок,

Для показательных пыток, и порок, и прочих примочек?!

 

Красным покрасили горло нам, спины – малиновым,

Синим – лицо и губы, желтым – грудь и плечи.

«Либо вы, – нам говорили, – сдохнете к дьяволу, либо вы

К дьяволу сдохнете». Крыть оказалось нечем.

 

Сдохли. Умерили жесты, картавить бросили.

Воздух очистили от чесночной вони.

Лексику освободили от «цигэле», «фидэле», «фишэле», «фейгэле», «мамэле», «Йосэле»,

Чтобы арийской фене не тушеваться на этом фоне.

 

Те же, кто по недосмотру случайно выжили,

В южной стране одичали, оближневосточились, ожесточились.

Лучше ли, хуже ли стали они – не знаю – ниже ли, выше ли.

Стали другими – не нами. А мы, значит, стали – ничьими.

 

Нас больше нет. Мы свое отдышали, отпели, отбегали,

Отторговали, отпрыгали птичьим поскоком нелепого танца.

«Люлэньки, Йосэле, майн либер кинд – кляйн качкэле, фишэле, фейгэле…»

Спи, нерожденный малыш. Спи, мой милый. Не вздумай рождаться.

 

 

 

РАЗГОВОР С ПЕДАГОГОМ

 

– Эй!

– Девочка, не надо так кричать.

– Я никогда не буду на Боспоре?

– Ну, почему же? Путь туда далек,

Но, вопреки всему, не бесконечен.

Моря имеют свойство омывать,

А значит – подразумевают сушу.

Недели за две, если повезет…

– Ты в Киммерии был?

– Я там родился.

Холмы и травы – больше ничего.

– Как ничего?! Такого быть не может!

А золото, лежащее вдоль рек?

А скифы – эти кожаные люди –

Их сотни?

– Миллионы, даже тьмы.

– Ну вот! А ты сказал…

– Я не учитель,

А педагог. И я вожу тебя

Путем коротким – в школу и из школы,

Дорогой охраняю от собак,

От грязных посягательств педофила.

А что лежит по сторонам пути

На дальнем или близком расстоянье –

Меня не трогает.

– Так жить нельзя!

Ведь это рабство.

– Ну конечно, – рабство.

– Да нет же! Рабство – косность, узость, смерть –

В значении духовном!

– Может статься.

– А мне учитель говорил о том,

Что есть на свете чудеса такие,

Что и не снились нашим мудрецам!

О смелых и отважных мореходах,

Открывших столько островов и стран,

О людях со свиными головами,

О змеях, пожирающих суда,

О том…

– Пусть говорит, как можно дольше.

Я посижу в тени, в углу двора,

Затылком опершись о твердый камень,

И подремлю. А может быть, схожу

Куплю вина – вчера заначил драхму,

Когда хозяин – твой отец – ушел

Куда-то. Так что пусть учитель

Болтает, отрабатывает хлеб.

– Ты просто раб!

– И то…

– Я – не рабыня!

Я выучусь считать до десяти,

И вырасту, и совершу открытье!

Ты слышал? Я открою что-нибудь!!!

– Откроешь…

Ты мне, кажется, не веришь?

Ты думаешь, я просто так?… Но знай –

Я стану взрослой…

– И сыграешь в ящик.

– Я…

– Не кричи. Тебя учитель ждет –

Пойдем, Пандора.

 

 

 

***

Мама, осень надкусила яблоко.

Побегу смотреть, как тает в небе

Лето, поджимающее лапы, как

В облачные прячется отрепья

 

Солнце перезревшее, как за море

Листья улетают. Не сидеть же

В комнате – гнилой тюремной камере.

Выдайте мне обувь и одежду!

 

Желтый воздух, будто роза, колется.

Я всего лишь на минутку, мама!

Что ты вслед глядишь мне, как покойница,

Стоя у креста оконной рамы?

 

 

 

***

Позавчера по городу проскакали скифы –

Напугали девочек, озадачили братву, потревожили ментов.

В городе подскочили цены, взлетели тарифы,

С прилавков исчезло мыло дешевых сортов,

 

А также спички и соль. Кочевники без стесненья

Попытались уйти в Тамань, но были там

Задержаны пограничниками до выяснения

И придания рожам соответствия паспортам.

 

Греки, напротив, высадились интеллигентно да так и

Осели по прибрежным барам, обещая через год

По заказу местной диаспоры станцевать сиртаки,

Устроить игры, а после выступить в поход

 

На кафешку «Троя», чтобы освободить Елену –

Официантку, переманенную с месяц тому

Менеджером кафешки «Троя» из кафешки «Микены»…

Так и пьянствуют до сих пор: ни сердцу, ни животу, ни уму.

 

Сарматы осели по близлежащим селам,

И грудастые девки таскали из дома в дом

Молодых сарматиков – кривоногих, шустрых, веселых,

Покуда сарматы не съехали шумным гуртом

 

Под давленьем армян, евреев, генуэзцев, татар,

Казаков, турок, русских, украинцев и т.д.

Теперь понимаешь, насколько мой город стар?

Как он мучим ветрами, временем, отраженьем в воде,

 

Солью в морских суставах, горечью тополей? –

Так старик сидит при дороге – ослеп, оглох. И

Наша издерганная эпоха кажется чуть веселей

На фоне его кровавой, тревожной, больной эпохи.

 

 

 

***

Понимаешь, живу в Зурбагане, бегаю по волнам,

Спотыкаюсь о гребни, скольжу на склонах.

Этот город предан земле, а значит нам –

Сторониться привычек его приземленных,

Улиц кривых, мелеющей летом реки,

Колючих торговок семечками, сочных торговок вишней.

И я, вынимая хлеб из его равнодушной руки,

Чувствую себя не третьей, но все-таки лишней.

Убегаю в море, но скоро перехожу на шаг,

Потому что страшно остаться одной в водяной пустыне,

И в груди завывает громче, чем ветер в ушах,

Тоска по дому, где ужин одиноко стынет,

Где мама пишет записку: «Погрей еду,

Вымой посуду, будильник поставь на восемь».

Даже не думает, что, может, я не приду,

А ведь ей прекрасно известно, где меня черти носят.

Но она почему-то знает, что я все равно вернусь:

Не уплыву с матросами, не заблужусь, не сгину,

Не отправлюсь кормить медлительных, как время, медуз,

Продырявив с разбегу морщинистую морскую спину.

 

 

 

***

Мы умели плавать, рыбу ловить, водить суда.
Мы росли у моря под пенье пенное нереид.
Мы смотрели, как зарастают рыбою невода,
Как вода вечерами на западе бездымным огнем горит.

Танцевал Дионис. Из ягод струился сок.
В небесах дырой чернел левантийский глаз.
Белопенный бессмертный змей выползал на песок
И, дробясь, кропил соленою кровью нас.

А теперь вокруг только конское ржанье и конский пот,
Гоготанье кочевья да в воздухе свист камчи.
Горьковатый и пресный ветер монотонно поет
Бесконечный мотив. Не перебивай. Молчи.

Кривоногие боги. Расплющенный небом шар.
Постоянный, бесцельный ток по степи гнедой.
Вороные ночи, когда в темноте шуршат
Километры травы, притворяясь морской водой.

 

 

***

Она начинает. Она говорит, говорит,
Как будто незрелая лампа в прихожей горит –
Всегда одинакова, буднична, вечно желта.
Так длится одна из двухсот восемнадцати глав
Дорожного чтива. Так хнычет на хлеб нищета.

Он стонет в ответ: my love!


Она продолжает – она рождена продолжать.
Ее монолог как всегда не дожат, недосжат;
Гримаса прилипла к лицу, обжила выраженье.
Она различает приветственный кукиш небес,
Но делает вид, что узрела Господне движенье.

Он тоже узрел: o’yes!


Она изучает науку течения слез.
Она заявляет всерьез, что рыдает всерьез,
И даже уходит всерьез, но серьез далеко –
Значительно ближе засиженный мухами рай.
Скисает вино. Простоквашей тошнит молоко.

Он гонит волну: don’t cry!


Она замолкает, потом подается вперед,
И верхнюю ноту за тоненький хвостик берет,
И, черную точку вогнав ему в левое ухо,
В лицо непрофессиональную чушь верещит.
Продюсеры в ужасе. Тенор лишается слуха.

Он чешет башку: O shit!


Она молчит. Повисает глухая тьма.
Суфлер стреляется. Зритель сходит с ума.
The end застревает в глОтке – как мятный ком.
Она молчит. Наливается соком плоть.
Божок немоты устает наконец молоть
Раздвоенным языком.

Взвывает хор. Облетает сад камней.
Она спускается в зал и идет ко мне,
И шелест дыханья не поспевает за телом.
Все чаще бьется птица в моей груди.
Мотор стрекочет. И в воздухе загустелом
Я слышу свое «Уйди!!».

 

 

***

Леониду Гуревичу

Твое письмо опять летит ко мне,
Танцующей на кожаном ремне
Безденежья и пробок на дорогах.
А что в ответ? – шуршащие листы
С горчащим «ты», и струпья пустоты,
И черные цветы – совсем немного.

На рыбу Крыма с керченским хвостом
Охотились то с пулей, то с шестом –
Шестые чувства нам не изменили:
Мы собирали звуки и слова,
Чтобы потом – как кость из рукава –
Влепить их в глаз заезжему атилле.

Теперь слова – пустая чешуя,
Ракушечные холмики гнилья,
Раскинутый про нас дождливый невод…
Рыбачий быт – зачем оно тебе?
Гудит архангел в заводской трубе
И пеньем отравляет небо. Мне, вот,

Прописывают лирику – она,
Как та болезнь, что к нам завезена
Утопленным испанским галеоном.
Лови и ты дыхание мое.
В нем – лирика, и вирусы ее
Уже разъели душу и нутро нам.

Но резкость наших страшных берегов…
Но ржавчина клинков и скрип клыков…
Но кровь морская – та, что крепче водки…
И ты над пограничьем карт и виз
Еще услышишь мой нептичий свист –
Мой свист стрелы – пронзительный, короткий.

 

 

***

Сперва беспокойство. В глубины ушли –
Морские, земные –
Все жители неба, воды и земли
И твари иные.

Прибита сухая травинка тепла к
Обочине мая.
Свои длиннопалые руки в кулак
Деревья сжимают.

Потом – полумесяц сверкнет золотой,
И, тяжелоноги,
На нас надвигаются черной ордой
Татарские боги.

Изломы зазубренных сабель блестят –
Сверкание стали.
Нас всех перетопят в дожде как котят,
Нас скоро не станет.

И позже, когда отревет, отрычит,
Отлязгает громом,
Не нам прогнусавят отбой трубачи –
Кому-то другому.

И кто-то другой прогрохочет вперед,
Насупясь по-бычьи.
И рак милицейским свистком отпоет
Все наше бесптичье.

 

 

***

Барух, ты не прав! Натянув поводок короткий,
Тороплю хозяйку-жизнь, но петля крепка –
Будто сверху, в небесную брешь просовывается рука
И сжимает мне глотку.

И уже не сказать ничего, не пролаять – «кар!»
Твой удел, расшифровыватель-шлифовальщика, завиден.
Отшлифуй мне скорей зрачок, чтобы он не видел
Нам грозящих Г-подних кар.

Подбирается ночь, угрожая клыками звезд.
Кто там ловит меня на лунный кружок монеты?
Кто накалывает меня, если Б-га и вправду нету,
На мучительный гвоздь

Нарождающегося стиха? Кто сжимает в горсти
Каждый мой шажок, шорох букв по моей бумаге?
Почему ты берешь перо у себя в Гааге,
А я здесь шепчу – отпусти?

Мне черно от вопросов, как небу от птичьих стай.
Хлеб познанья скрипит песком и першит половой.
И пока все кричат – «хватай!», я твержу – «Шаддай».
А в ответ – ни слова.

 

 

***

Цыганские тропы российских стихов –
Кибитки, составы, заставы.
Гремит в темноте, безголос, бестолков,
И мой колокольчик картавый.
Зачем из алькова далекого дня
Украла ворона-цыганка меня
Зачем повела за собою
Неверной звериной тропою?

Здесь нет никому ни кола ни двора –
Какого двора и кола им?
Тоску отворяют, как вену, с утра,
И сумерки пенятся лаем.
Густая трава, неживая вода,
И в небе ночном – золотая орда,
А утром – соленые росы
И верная смерть – безголосым.

На память от матери названой мне
Досталась вороняя память –
Я вижу корабль в узловатом бревне,
Зерно в поседевшей от зноя стерне,
Кружочек монеты на кружечном дне,
Бессонницу – в черном от полночи сне,
Смеющийся крюк вижу в каждой стене.
И взгляд мой никак не устанет.

А там, где тропа продолжается, там
Пьет кровь чернозема поэт Мандельштам
И в рамке пеньковой старинной
Заходится птица Марина.
Туда не пройти, и обратно – никак.
Мой ангел с мечом – мой смеющийся враг –
Смешал голоса. И гудит голова,
Когда из нее вынимают слова,

Как жемчуг из мертвой ракушки,
Как время из птицы-кукушки.

 

© Анна Гершаник 2005

Вира ] На форзац ] О чем это я ] Майна ]

 


Hosted by uCoz